Изменить стиль страницы

Свекровь, церемонная и интеллигентная, смотрела на снующую в замызганном халате между нею и детьми Антонину Трифоновну, сокрушалась и говорила: "Скорее бы мне тебя развязать!" Антонина Трифоновна бросала в ведро половую тряпку, подбоченивалась, подходила к свекрови и начинала громко возмущаться: "Ну, как же вам не стыдно, ну, зачем вы мне все это говорите, ну, неужели же я...?"

Антонина Трифоновна, действительно, и в мыслях не имела, что жизнь ее могла сложиться как-то иначе. Ее подруга училась в аспирантуре, другие знакомые тоже все к чему-то стремились; одна - инженер - все меняла работы в поисках той, которая бы ее удовлетворяла, другая - филолог, в четвертый раз выходила замуж, стремясь к более совершенной личной жизни. У всех были запросы и требования. Антонина же Трифоновна всех заходящих в гости подруг выслушивала, ахала, охала и всей душой проникалась их помыслами, а когда подруги уходили, принималась скорее наверстывать упущенное в разговорах время - достирывать, доглаживать, и не успевала подумать по аналогии, а есть ли все-таки что-то, что хотела бы получить от жизни она. Когда ее приятельницы пытались намекнуть ей, что она хоронит себя, просиживая лучшие годы с парализованной старухой, она, широко открыв глаза спрашивала: "А что же можно сделать?", и приятельницы, в глубине души знавшие, что бы сделали они, отводили взгляд и не умели ей как должно ответить.

Детей своих Антонина Трифоновна обожала. Когда они были совсем маленькие, она их поминутно целовала и то и дело просила свекровь смотреть и умиляться. "Забалуешь!" - с улыбкой предостерегала свекровь. "Ага..." сразу грустно соглашалась Антонина Трифоновна, а через секунду опять кричала: "Ну, посмотрите же, как он морщит лобик!"

Капризам детей она потакала. Они никак не могли успокоиться перед сном и бегали по очереди то пить, то на горшок или обращались к ней с вовсе не актуальными вопросами и предложениями, и даже интересный фильм перед сном она могла смотреть лишь урывками. Но она не раздражалась и, забыв про фильм, изумленно ахала и втихаря шептала мужу: "Ты подумай только, чего выдумали, лишь бы не спать!" Глаза ее сияли от восхищения их изобретательностью, она шла на цыпочках к их комнате подслушать, что еще они там замышляют, а когда они ее обнаруживали, то начинали визжать от восторга с такой силой, что, нарушая все режимы, бог знает когда успокаивались.

Дети подросли, а Антонина Трифоновна так и не научилась требовать и наказывать. "Ну, что же это такое? Ну, у тебя же опять двойка! Ну, как же это так?" - округляя глаза говорила она сыну, и когда тот бормотал что-то вроде: "Учительница придралась, а я все знал!", тут же начинала возмущаться уже учительницей: "Как же так можно, парень все знал, а она!" Сын конфузился, дочка наблюдала из-за его спины, чуть усмехаясь. Биохимик семейными делами не то, чтобы не интересовался, но приходил обычно с работы поздно, с наморщенным лбом, за ужином слушал, спрашивал, но лоб продолжал морщить, а после ужина пристраивался в уголке дивана с книгой по специальности и в поисках нужного по работе момента морщил лоб еще сильнее. Сын подрос, стал неплохо учиться, почитывал отцовские книжки, развел морских свинок и, держа их в разных коробках, творил какие-то опыты. С сыном Антонине Трифоновне было легко: если не дотягивалось до получки, она шушукалась с ним и, вздохнув и почесав затылок, он отбирал часть щедро рождавшихся свинок, нес на птичий рынок, а потом совал ей пятерку или трешку. С дочкой было иначе - если сын, как и отец, мог выйти из дома хоть в разных ботинках, дочка выросла смуглой и красивой - в мать, и поэтому не могла спокойно относиться к тому, что у нее не было приличного платья, кроме формы, что пальтишко она носила чуть не с начальной школы. Ее раздражал витающий по комнате запах морских свинок, раздражало то, что мать можно как угодно обмануть, и она всему поверит, а у отца она однажды спросила: "Папа, почему же ты до сих пор не защищаешься?" "Вот закончим эту работу, может, займусь оформлением", - отвечал отец, не отрываясь от листка с формулами. Денег в семье, действительно, всегда было мало, и когда умерла свекровь, Антонина Трифоновна сразу собралась на работу.

Ей тогда было уже за тридцать, но, все равно, она решила устроиться на какую-нибудь работу, связанную с языком. От английской школы кое-что осталось, и она пошла лаборанткой в отдел информации, надеясь мало-помалу вспомнить то, что знала, окончить курсы, а там, глядишь, и понемножку переводить.

Начальник посадил ее на разбор статей, но, остро нуждаясь в машинистке и увидев однажды, как лихо она печатает - а единственное, чему она за семейную жизнь выучилась кроме домашнего хозяйства - это печатать для мужа, - начальник принялся уламывать ее, посулил домашний день, но, в основном, сломал неуверенное сопротивление воззваниями к гражданскому долгу. Она согласилась, стремясь после многолетнего сидения дома делать что-то, действительно, общественно важное, вздохнув о языках и утешаясь тем, что будет все-таки печатать на машинке с латинским шрифтом.

На работе она печатала, не разгибая спины, но дома, как ни старалась, сделать столько же не могла.

Она не могла не выслушать прибежавшего из школы сына, не поахать над его рассказами, не посидеть с ним около ящиков со свинками, не посмотреть, как он ест и не проводить его в биологический кружок.

Не могла она также не приставать к дочке, куда та идет, и с кем и зачем и не повозмущаться: "Ну, почему ты не рассказываешь?" А когда дочка уходила, Антонина Трифоновна не могла работать, раздумывая, что дочка - все дальше, размышляла, отчего. А там приходил муж, и все собирались, всех надо было кормить, расспрашивать, удивляться, тормошить, недоумевать, а потом она печатала до ночи, пока не засыпала за машинкой, и все равно, получалось мало, а назавтра ждала расплата.

- Недоделала, - скорбно шептала она переводчицам. - Опять сейчас разнесет!

- Антонина Трифоновна, - укоризненно увещевали те. - Да плюньте вы на него, дурака! Сам-то он что делает? Кто ж больше вас у нас работает?

- Ну, вы-то с языками, - с благоговением бормотала Антонина Трифоновна, отмахивалась и уходила на ковер, а переводчицы только переглядывались и пожимали плечами.

А в кабинете у начальника все развертывалось каждый раз по одному сценарию.

- Недоделала, - опустив повинную голову, признавалась Антонина Трифоновна.

- Почему? - холодно интересовался начальник.

- Недоделала... - горестно повторяла она и вздыхала, и начальник клал ручку на стол и сначала тихо, потом громче и громче принимался ее распекать. Из кабинета доносились такие возгласы, как: "Бездельничаете! ... Распустились!... На работу наплевать!..." Появившаяся в отделе молодая специалистка, слышавшая это в первый раз, тоже кричала потом на Антонину Трифоновну: "Да как вы можете позволять? Он же вас унижает!"

- Недоделала, - в ответ вздыхала Антонина Трифоновна, отправлялась печатать и стучала без передыха, несла, наконец, начальнику, тот хмуро просматривал, бурчал: "Хорошо!", уже спокойно давал новое задание, и она хватала и убегала опять к машинке, проносясь мимо переводчиц, радостно шептала: "Отошел!", и те снисходительно качали головами.

Переводчицы и начальник были, в сущности, связаны круговой порукой. Он понимал, как мало они работают, но они знали языки, могли ответить на любой вопрос, он же, сложным путем оказавшийся на своем месте, имел диплом учителя географии и умел разве распределить заработанную другими премию. Где-то в глубине души он уважал переводчиц за то, что к ним не подступишься, что они всегда умеют найти прикрытие. Те тоже терпели его за снисходительное к ним отношение.

Антонину же Трифоновну не уважали ни те, ни другой. Переводчицы не уважали Антонину Трифоновну за полное, по их мнению, отсутствие чувства собственного достоинства, за несдержанность, с которой она первая бросалась к выдаваемым бесплатно ручкам и блокнотам, стремясь порадовать сына. Они не уважали ее за то, что она мало следила за собой, а их новыми вещами восхищалась без разбору, и даже о самой неудачной вещи убежденно и искренне говорила: "Изумительно! Вам так идет!", а если раздраженная владелица грубила: "Да не говорите глупости! Первый и последний раз надела!", никогда не обижалась, а только удивленно и печально всплескивала руками: "Да что вы?"