- Все спуталось: законы, право. Справедливо то, что полезно нации. Право то, что нужно Германии. Но если и остальные нации скажут так? Страшно, страшно подумать!

Он словно хотел, чтобы мы сочувствовали, мы, потерявшие в этой войне куда больше, чем он. Стояла недобрая тишина.

- Прежде-то была цель? - настаивал Брыль. Ему перевели, и немец заговорил, затравленно поглядывая на переводчика:

- Мы никогда не оправдывали жестокости. Народ не может оправдывать жестокость. Мы - нация, стесненная со всех сторон. Каждый год рождается полмиллиона немцев. Земля истощена. Гитлер говорил нам: это война за обильный обеденный стол, за обильные завтраки и ужины. Hо мы не понимали это буквально.- Словно испугавшись, он щитом поднял ладонь.- Мы искали в этих словах высший государственный смысл, быть может, недоступный нам. Ужасные средства, но мы верили, что есть цель, которая оправдывает их. Потому что, если это буквально, если за этим ничего нет,- разум отказывается понимать. Тогда мы ужасно обмануты...

Я чувствую, как у меня начинают дрожать пальцы. Они же еще и обмануты! Если бы они победили нас - ничего, на сытый желудок оправдали бы и средства, и цели, и Гитлер был бы хорош. Это они сейчас за голову схватились, когда расплата нависла. Его не слова привели в чувство - бомба, убившая его семью. А пока только наши семьи погибали под бомбами, так все вроде шло как надо и они искали и этом высший смысл.

Есть вещи, о которых стыдно вспоминать. Перед самой войной шла у нас картина "Если завтра война". Там было место, как сбили нашего летчика над Германией и он попал в плен. И немецкий солдат, открыв ворота ангара, помогает ему бежать на самолете и винтовкой салютует ему с земли...

Этой зимой у убитого немецкого солдата я нашел фотографии наших расстрелянных летчиков. Их согнали в лагерь смерти, отобрали теплую одежду в мороз. Они поняли: это конец. И решили бежать. Массовый побег семисот летчиков. Босиком, по снегу, без шинелей, из глубины Германии. Некоторые ушли за двадцать километров на распухших от голода ногах. Потом их находили замерзшими. Я видел эти фотографии. Сжавшиеся на снегу люди, пытающиеся сберечь тепло. Иные в одном белье. Босые обмороженные ноги. А тех, кто еще был жив, пригнали обратно в лагерь и здесь расстреляли. Все это снято с немецкой аккуратностью: выражение лиц, выстрелы, падающие под пулями люди, позы расстрелянных.

У каждого народа, самого кроткого, найдутся свои садисты и выродки. Но ни одна страна не пыталась еще уничтожать целые нации, всех, до одного человека. Коммунистов - за то, что они коммунисты, славян - за то, что они славяне, евреев - за то, что евреи. Я читал письмо немки к мужу на фронт. Она жаловалась, что детская меховая шубка, которую он прислал из России, была в крови. И рассказывала, как она остроумно, аккуратно, не повредив вещи, отмыла кровь и как выглядит их дочь в этой шубке. Вот - цели. И такие же средства. Застрелил ребенка и снял меховую шубку, словно шкурку содрал со зверька.

Не существует высоких целей, которых достигали бы подлыми средствами. Каковы средства, таковы и цели, и тут ничего не удастся оправдать.

Каждому из нас столько надо забыть, чтобы начать сочувствовать, а мы нe имеем права ни прощать, ни забывать.

- Чего ты добиваешься? - это Бабин прервал Брыля.- Не ясно тебе, какие у них цели? Ты войну провоевал.

- А я с первого дня добиваюсь,- говорит Брыль упрямо,- каждого пленного расспрашиваю, хочу понять. Не могу поверить, что весь народ такой. Потому что поверить в это - значит стать таким же, как они.

Резко откинув плащ-палатку, вваливается адъютант командира дивизии с того берега.

- Пленный здесь? - спрашивает он почему-то испуганно. И, обежав всех глазами, увидел немца.- Срочно к командиру дивизии!

Я выхожу из землянки. Со света в первую минуту перед глазами черно. Где-то поблизости разговаривают солдаты. Лиц не видно, слышны только голоса:

- Человек-то, главное, хороший был, вежливый.

Кто-то, засмеявшись, сказал хрипловатым от махорки голосом:

- А я бы на месте лейтенанта хлопнул того немца втихую, и - концы.

Я иду к себе в землянку. Долго в эту ночь не могу заснуть. Я думаю о Никольском, о себе, о наших ровесниках. Где-нибудь в Австралии вернулся сейчас мой ровесник с работы, ужинает у себя дома. Война там, в России, за неоглядной далью, за снегами. О ней он знает по газетам, а свои заботы близко, беспокоят каждый день. Может, не так велики эти заботы, да ведь свои.

Понимаешь ли ты, мой ровесник, что это и за тебя война идет, за твоих будущих детей? Бывали и раньше войны, кончались, и все оставалось по-прежнему. Эта война не между государствами. Это идет война с фашизмом за жизнь на земле, чтобы не быть тысячелетнему рабству, поименованному тысячелетним рейхом. По-разному коснулось нас это время. Ты еще учился в школе, когда мы взяли в руки оружие. Сегодня наш окоп преградил путь фашизму.

В сущности, мы тоже до войны были очень беспечны, хотя и знали, что нам предстоит. Родятся после войны новые поколения и будут тоже беспечны, как беспечна молодость. Надо, чтоб они знали, какой ценой добывалась для них жизнь на земле.

Глава X

Ближе к рассвету за передовой слышны моторы немецких танков. Гудение перемещается, тревожа пехоту. Оно то стихает, то уже танки рычат на высотах, и слышно лязганье и даже как будто немецкие голоса. Когда ночью метрах в трехстах от тебя танки, начинаешь сразу чувствовать непрочность обороны - всех этих ямок, окопчиков, не везде соединенных в траншеи, по которым сидят пехотинцы с автоматами в руках.

Меня вызывает Яценко:

- Что там у вас?

Докладываю обстановку: за передовой ползают немецкие танки.

- Чего они там ползают?

Чего они ползают - я тоже не знаю, но, пользуясь случаем, прошу прислать мне рацию и двух радистов. Моя рация давно разбита, а в седьмой батарее есть и не нужна им фактически.

- Вы там, оказывается, спать мастера! - говорит Яценко многозначительно. И делает паузу, чтоб я мог прочувствовать, что ему, капитану Яценко, известно все: и случай с Никольским, и многое другое, и даже то, что я, быть может, надеялся по наивности скрыть от него.- Ясно?

- Ясно!

Молчит. Я жду. Яценко молчит. По линии - тишина. Момент, когда наконец надо принимать решение, никогда не доставлял удовольствия нашему комдиву.

- Ладно, пришлю тебе рацию.

Только в такой обстановке и можно у него чего-либо добиться. Отказывает он обычно не из каких-нибудь высших, неведомых нам соображений, а просто потому, что уверен: комбатов надо держать строго, иначе они разбалтываются. И если они просят что-либо, на первый раз лучше отказать.

Я посылаю на берег Коханюка встретить радистов. Часа через полтора Яценко опять вызывает меня:

- Ну, что у вас?

За дверью в проходе - радисты, оба невысокие крепыши, серьезные, лобастые, похожие друг на друга, как новорожденные щенята, уже колдуют около рации. Докладываю: радисты прибыли. Голос у меня хриплый со сна.

- Ты что, спал? - спрашивает Яценко недовольно.

Почему-то начальству всегда неловко признаваться, что ты спал. Даже ночью. Признаешься в этом, как в собственном упущении.

- Отдыхал, товарищ капитан,- говорю я, помня, что в армии не спят, в армии отдыхают в лучшем случае.

- Танки как себя ведут?

- Ползают,

- А ну дай по ним три снаряда, чтоб не ползали!

Три раза красный огонь вскидывается на высотах. Гудение стихает на время. У меня еще в глазах огни, когда из темноты является Бабин. С палкой в руке, хромая, он подходит веселый, молодцеватый: по передовой лазал. А вид такой, словно этой палкой зайцев в траве гонял. За ним тенью - автоматчик с автоматом.

- Ты стрелял?

- Я.

- Молодец. Пехоте веселей, когда артиллерия не спит. Курить есть?

Он садится на бруствер, выколачивает трубку о рукоять палки. Овчарка, бесшумно возникнув из темноты, ложится рядом с ним, вытянув передние лапы.