Но в этих озарениях божественной фантазии, в этих бегствах от обыденности было у американских романтиков нечто весьма своеобразное, свойственное лишь культуре заокеанской республики. Для поколения Ирвинга революция 1776 года оставалась близким по времени историческим событием. Перспективы, открывающиеся за этим рубежом, еще могли казаться светлыми и радостными, а пороки быстро развивавшейся буржуазной цивилизации еще воспринимались как случайное заблуждение - не больше. Поэтому и фантазия ранних американских романтиков устремлялась не столько в какой-то идеальный, сказочный мир, сколько в реальную и сравнительно недавнюю эпоху, когда Америку еще не затронули веяния "прогресса" и она, кажется, оставалась той "обетованной землей", о которой, по выражению Ф.Энгельса, грезили "безземельные миллионы Европы"*.

______________

* Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд., т. 15, с. 334.

Для Ирвинга подобные представления и иллюзии были особенно характерны. Трудно его за это осуждать. Должен был накопиться горький социальный опыт, чтобы выяснилась эфемерность мечты о новом райском саде, который явит собой Америка, всем и каждому предоставив простор для счастья. Окончательно эти грезы развеются лишь в наше столетие. А весь XIX век прошел под знаком нараставшего сомнения в том, что сей, выражаясь пушкинским языком, "возвышающий обман" можно примирить с "тьмой низких истин", в справедливости которых заставляла убеждаться действительность Америки.

Несомненно, уже и Ирвингу были знакомы такие сомнения, но его оппозиция буржуазным порядкам, которые победоносно утверждались на родине писателя, приняла своеобразный характер. Волею обстоятельств он оказался оторванным от США на долгие годы, а когда вернулся домой, его ждал триумфальный прием и слава живого классика. Нужно было каким-то образом удовлетворить ожидания соотечественников, не сомневающихся, что так или иначе Ирвинг выскажет свое суждение о стремительно развивающейся стране, где успехи "прогресса" тогда еще очень многим кружили головы.

И скрепя сердце он в 1833 г. отправился в большую поездку по новым территориям на Юге и Западе, деля с переселенцами их черствый хлеб и суровый кочевой быт. В результате появились три томика занимательных очерков о прерии, о пионерах и об индейцах. Мастерство не изменило Ирвингу - он был все так же наблюдателен, все так же остроумен. Но красочность описаний чуть не полностью вытеснила из этих очерков социальную проблематику, которую автор всячески старался смягчить, если уж ее нельзя было избежать.

А вслед за тем, словно выполнив скучную, но неизбежную обязанность, Ирвинг отдался биографическому жанру, по счастью, не требовавшему откликов на злобу дня. Он писал о Голдсмите, о Магомете, как прежде - о Колумбе и его спутниках. Его совершенно не волновали ни политические, ни литературные баталии, столь острые в США середины прошлого века. Он проводил в уединении месяцы и целые годы, а когда из своей усадьбы наезжал в Нью-Йорк, его с любопытством разглядывали, словно обломок давно отшумевшей эпохи.

Шли десятилетия, и он все больше превращался в точное подобие своего Никербокера, готового по любому поводу высмеять современников, но предпочитающего как бы и вовсе их не замечать, точно бы эта необщительность могла его уберечь от пошлости, которой пропиталась вся окружающая атмосфера. То, что он сочинял в своем голландской постройки коттедже на Гудзоне, поблизости от Сонной Лощины, давно уже стряхнувшей былое оцепенение, оказывалось слишком не в ладу ни со вкусами, ни с запросами тогдашней читающей публики. Незадолго до смерти он успел завершить пятитомное жизнеописание Вашингтона, которое считал своим важнейшим литературным свершением. История рассудила иначе: биографические и очерковые книги Ирвинга теперь почти забыты, а жить остались его новеллы и зарисовки, относящиеся к европейскому периоду творчества. Зато этим новеллам, собранным в "Книге эскизов", "Брейсбридж-холле" и "Альгамбре" (1832), оказалась суждена долгая жизнь.

Секрет их непреходящей притягательности для читателя - прежде всего в своеобразии художественного мира Ирвинга. Это своеобразие создается не только ярко выписанными приметами красочного быта старой голландской колонии, как в "Рип Ван Винкле" и "Доме с привидениями", не только необычными характерами, какие любил изображать писатель, не только узорчатой чеканкой сказок из "Альгамбры". Прочитав "Книгу эскизов", Гёте выразил сожаление о том, что автор слишком редко обращается к американской тематике, предпочитая ей сюжеты и мотивы, какие можно встретить у писателей-романтиков самых разных стран. Действительно, новеллы на американские темы лучшие у Ирвинга. Но и в тех случаях, когда он черпал из других источников немецких, арабских, испанских, - Ирвинг оставался в своем творчестве американцем: об этом говорит сама тональность таких новелл, как "Жених-призрак" или "Роза Альгамбры".

А происходило так потому, что Ирвингу удалось подметить некоторые типичные особенности складывающегося как раз в его эпоху национального американского характера, и, о чем бы он ни писал, он всегда старался взглянуть на мир глазами своего соотечественника. Если даже речь в новелле шла о средневековой Европе или мавританской Испании, звучание рассказа все равно оказывалось необычным для привыкшего к таким сюжетам читателя начала прошлого века. И, наблюдая развитие событий, вникая в мотивы поступков персонажей, внимательный читатель быстро различал за рыцарским или восточным колоритом деловитость героев, их сноровку, свободу от предрассудков, житейскую сметливость - словом, множество черточек, каких не могло быть у людей изображаемой Ирвингом эпохи, но с которыми Европа уже успела познакомиться, когда из-за океана стали все чаще наезжать не терявшие времени даром предприниматели и энергичные, дотошные туристы.

В Америке той поры еще не сложились собственные литературные традиции; писательским назначением Ирвинга было дать им начало. Ирвинг понимал, что традиции в искусстве живут лишь при том условии, что выражают духовный и жизненный опыт создавшего их народа. И поэтому он не старался пересаживать на родную почву чужеземные цветы. Как и другие романтики, он воспевал старину и красоту. Но если у многих европейских современников Ирвинга легенды и предания совсем вытесняли живую жизнь, то Ирвинг всегда сохранял трезвость взгляда и самые неправдоподобные происшествия получали у него в итоге простое, вполне житейское объяснение. Он переступал при этом через незыблемые правила, по которым в те времена писались повести и романы. Он разрушал атмосферу сказочного, нереального, неземного, к созданию которой как раз должен был направлять все свои усилия писатель-романтик. Но американская практическая жилка, жизнелюбие и неистребимое чувство юмора пересилили у Ирвинга уважение к правилам романтической эстетики. А в конечном итоге выявилось, что как раз смелость, с какой он нарушал каноны, и придала его новеллам настоящую самобытность.