Изменить стиль страницы

ЭММА (4)

"Женщиной, которую я любил больше всего на свете, настоящей, первой, – говорил этот молодой человек с верным сердцем, – была моя бабушка.

Маленькая, подвижная, с неукротимо горящими глазами, она была бедна, как весь итальянский Юг, и всегда ходила только в черном, потому что до конца жизни носила траур по моему дедушке. Ни зимой, ни летом она не выходила на улицу без зонта – разумеется, черного – с наконечником из эбенового дерева, инкрустированным перламутром.

Это она, когда я учился читать и писать, по вечерам поджидала меня у выхода из коммунальной школы квартала Майской Красавицы в Марселе, неподалеку от Национального бульвара, где я появился на свет.

Поначалу не проходило и дня, чтобы в толчее по окончании уроков ученики постарше не окружили меня на тротуаре, норовя порвать книжку и надавать по шее, но я успел закалиться и встречал их кулаками, не обращая внимания на поношения вроде:

– Макаронник! Дерьмохлеб! Катись в свою страну, грязный итальяшка!

Рано или поздно наступал миг, когда мне, схваченному множеством рук, предстояло пасть под натиском численно превосходящего противника, но именно этот миг всегда выбирала, к моему восторгу, бабушка, чтобы, возникнув в лучах солнца подобно ангелу смерти, пересечь улицу с блестящими от предвкушения справедливого возмездия глазами. Злодеев она обращала в бегство мгновенно ударами зонта по ногам, подгоняя самых нерасторопных, парализованных ужасом, криками:

– Фашистское отродье! В следующий раз я разобью тебе башку, так что даже мамаша твоих мозгов не соберет!

Потом она брала меня за руку и уводила, вызывающе меряя взглядом случавшихся поблизости женщин, которые почитали за благо не ввязываться, и приговаривая:

– Нет, ну надо же!

И мы вдвоем спускались по залитой солнцем улице гордым шагом уроженцев Сан-Аполлинаре, провинция Фрозиноне. Я гордился своей бабушкой и ее зонтом, и можете мне поверить: еще до наступления ноября меня стали уважать"

ЭММА (5)

Беглец умолк, упершись локтями в колени, взгляд его погрузился в даль воспоминаний, и я не осмеливалась нарушить тишину. Я боялась выдать свое волнение.

В лунном свете я видела его почти как средь бела дня. Прошлой ночью я дала ему лет тридцать, но он наверняка был моложе Мне понравились его руки, голос и даже – к чему теперь скрывать? – тот краткий миг моей жизни, когда мы были рядом в свалившемся в канаву фургоне, настолько далеко от моего дома, как если бы все это происходило на другой планете.

Я склонилась вперед и доверчиво прошептала:

– Тот, кто так почитает свою бабушку, не может быть насильником и убийцей.

Помрачнев, он опустил голову и ничего не ответил.

Потом он долго стоял у открытой двери фургона, вглядываясь в ночь. Подобрал веревку, которую смастерил, и извинился передо мной; дескать, ему надо поспать, и он вынужден меня привязать. Я ответила, что все понимаю.

Вытянувшись на спине, я дала привязать себя за запястья и лодыжки. Он закрыл дверь фургона, и я услышала, как он укладывается на соседний матрас. Наконец, в темноте, он сказал мне – о, как я ждала, что он это скажет:

– Меня осудили несправедливо.

Только впоследствии я узнала, как он был поражен, проснувшись на рассвете и увидев, что моя лежанка пуста, а куски самодельной веревки валяются на полу. Он вскочил так порывисто, что, потеряв равновесие, скатился в самый низ накренившегося фургона. "Предательница!" – думал он, уверенный, что я побежала на него доносить.

Он выскочил наружу, обежал фургон и остановился как вкопанный. У передка фургона стояла я в своем замызганном подвенечном платье, а рядом усатый фермер, который держал за поводья рослую тягловую лошадь.

Я сказала крестьянину:

– Вот и мой муж. У нас свадебное путешествие.

С тех пор как я отыскала этого чудака на его дворе, он не проронил ни слова. Выслушал меня, с гадливым бурчанием покачал головой и отправился запрягать лошадь. В штанах из грубого вельвета, стянутых на талии широким фланелевым поясом, в рубахе без воротника, с засученными рукавами, он источал волны неприязни – казалось, был зол на весь мир.

Он оглядел Венсана с ног до головы, как глядят на никуда не годное, мешающее проходу дерево, и издал такое же бурчание, каким удостоил перед этим меня. После чего подошел к фургону и бросил на него взгляд исподлобья. Я робко спросила:

– Как вы думаете, его можно будет починить?

Ответа я жду до сих пор.

Лошадь понуро дотащила фургон до фермы. Венсан помог крестьянину орудовать лебедкой, и вдвоем они поставили фургон на колодки. Потом демонтировали ось. Я сидела поодаль на каменной скамье и смотрела на них.

Солнце взобралось уже высоко и палило нещадно, когда на пороге дома появилась девица примерно моих лет, с еще более длинными и густыми, чем у меня, черными волосами, с голыми ногами, в бесстыдно и вызывающе расстегнутом домашнем халатике, под которым явно ничего больше не было. Видно, она только что поднялась с постели. Поначалу я приняла ее за дочку фермера. Зевнув, она сказала:

– Заходите. Муж вполне справится и сам. К тому же он терпеть не может, когда кто-нибудь глазеет, как он работает.

Читающий эти строки, несомненно, обратил внимание на слова "бесстыдно и вызывающе расстегнутый". Начиная с этого момента показания Эммы существенно расходятся с теми, что она дала жандармам сразу же после своего приключения, а под конец и вовсе им противоречат. Совершенно очевидно, что по прошествии лет, убедившись, что признание в двусмысленности своего поведения ей ничем особенным не грозит, здесь она демонстрирует куда большую искренность, чем в тогдашнем изложении событий. (Примечание Мари-Мартины Лепаж, адвоката при Апелляционном суде.)

К полудню угрюмый молчун снял с фургона все погнувшиеся части и теперь выправлял их тяжкими ударами молота на наковальне установленного во дворе горна. Одежда Венсана, мое подвенечное платье и белье сушились под солнцем на веревке в нескольких шагах от него.

Мы с «мужем» по очереди вымылись в гостиной, и молодая фермерша, Элиза, дала нам по простыне, чтобы мы закутались. Теперь мы сидели друг напротив друга за большим дубовым столом, а она жарила нам только что зарезанного цыпленка. Не спрашивая нашего желания, она завела древний граммофон на тумбе, с раструбом и медной рукояткой, который принялся играть модное болеро "Не стоит пробовать – это и так возможно", и ставила эту пластинку снова и снова, как будто она была у нее единственная. И не переставая таращилась на Венсана, который отвечал ей тем же.

Перед этим она со смехотворной неуклюжестью промыла ему перекисью порез на лбу и извела целый рулончик лейкопластыря, чтобы наклеить куда надо полоску в три сантиметра.

Элиза была, должна признаться, красивым цветком, но ядовитым. Своей тыльной частью она вертела так, что при одном только взгляде на нее кружилась голова. Спереди же вид у нее был просто провоцирующий. С самого нашего прихода она так и сяк исхитрялась сверкать ляжками из-под полурасстегнутого халата.

Подавая на стол цыпленка, она поставила тарелку сначала перед Венсаном, которого называла не иначе как «голубчик». Она терлась об него так нахально, что в конце концов я не вытерпела и сказала ей:

– Как вам не стыдно? Ведь за дверью ваш муж!

Она устремила на меня полный лицемерия взгляд и ответила самым что ни на есть простодушным тоном:

– Я не делаю вам ничего плохого. Ведь с первого взгляда видно, что вы своего мужа не любите. Ну а я не люблю своего. Так в чем же дело?

С этими словами она, перестав обращать на меня внимание, принялась отплясывать в ритме своего болеро – воздев руки, приоткрыв влажные губы, вперив взгляд своих жгучих очей в глаза Венсана и говоря ему:

– Знаете, кем бы я хотела быть?.. Той девушкой, которая танцует перед королем. В подземелье мается узник, она втрескалась в него по уши, а он – он ее не хочет…