Взяв котелок, Мария вышла из погреба. Занималась заря. Коровы спокойно лежали рядом, пережевывая жвачку. Дружок выбежал из-за яблони. За ним, робко повиливая хвостом, шла белая щенная сука с тяжело опущенным животом и набухшими сосками. Мария узнала суку. Ее звали Дамкой, а принадлежала она казненной немцами Фене.

- Иди сюда, Дамка! - сказала Мария. - Иди ко мне, собачка! Жива, значит, осталась? Ну так что ж? Оставайся с нами, место тебе найдется.

Подставив котелок, она подоила коров, спустилась в погреб. Слегка приподняла голову раненого немца, сказала тихо:

- Попей молока.

Немец нехотя сделал два глотка, повторил:

- Вернер Брахт.

- Ну хорошо, я запомню твое имя, - сказала Мария. - Ты побудь тут один, а мне надо пойти напарника твоего похоронить и с конем убитым что-то сделать. Они там на улице лежат.

Вернер Брахт понял, что ей надо уйти по каким-то делам и что она вернется.

- Лежи, я приду, - сказала Мария.

Взошло солнце. На черном пепелище лишь кое-где курились редкие розовые дымки. Мертвый немец уже покрылся лиловыми пятнами, небритые щеки его вздулись, над полуоткрытым ртом кружились мухи. Мария нагнулась, обыскала карманы убитого, нашла несколько истертых по краям сложенных вчетверо писем, изгрызанный мундштук и начатую пачку сигарет. Посмотрела на сапоги. Они были целые, почти неношеные, с широкими твердыми голенищами.

"Обувка тебе уже ни к чему, - подумала Мария, - а мне сгодится, я по вашей милости босая осталась перед самой зимой". Она попробовала стащить сапоги, но у нее ничего не получилось. Труп давно одеревенел, застыл, и ступни мертвого не разгибались. Мария вернулась "домой" - так она теперь думала о погребе, - взяла острый тесак, а Вернеру Брахту отдала найденные в кармане мертвого письма.

- Читай пока, - сказала она немцу, - все ж он тебе товарищем был, да и язык германский ты понимаешь. Читай, не так нудно будет лежать...

Несмотря на то, что вокруг стояла ничем не потревоженная тишина и рядом не было ничего живого, кроме двух собак, которые легкой рысцой трусили следом за Марией, по улице она шла быстро, непрерывно оглядываясь, боясь, что кто-нибудь накинется на нее сзади, сдавит горло руками или выстрелит откуда-нибудь издалека. Липкий, томительный, тошнотворный страх одолевал Марию, и она почти забыла, что еще два-три дня тому назад сама просила у бога смерти и готова была руки на себя наложить. Но даже в те самые страшные дни, когда на ее глазах были повешены муж и сын и там, на кукурузном поле, умерла Саня, нерожденное, живущее в ней дитя вначале слабо, а потом все сильнее напоминало о себе, требовало жизни. Теперь, когда Мария в сожженном своем дворе обрела спрятанный от людских глаз закуток и стала работать, добывая все, что сгодится к зиме, смутный и властный зов того, кто еще не был рожден, заполнил Марию, и она стала бояться смерти.

Присев на корточки над мертвым немцем, она острием тесака распорола швы на голенищах его сапог, легко стащила их, мельком взглянула на коричневые, с дырами на пятках носки убитого, обвязала труп мягкой пережженной проволокой и, часто останавливаясь, тяжело дыша, потащила его к темневшей неподалеку воронке. У края воронки постояла, освободила труп от проволоки и подтолкнула вниз. Лежавший поперек крутого склона воронки мертвый скатился легко и на дне улегся лицом вниз.

- Негоже так тебе лежать, - сказала Мария, - ты ведь человек, и дети, должно быть, не раз по тебе заплачут...

Подумав, Мария пошла вдоль улицы, прихватила на Фенином огороде лопату, сорвала большой лист лопуха, осторожно сползла в воронку, повернула мертвого лицом вверх, накрыла лицо лопухом и стала зарывать. Земля на склонах воронки была мягкая, податливая, но Мария устала, шея ее покрылась капельками пота, обрывки платья взмокли на спине и под мышками. Зарывала она долго, старательно, как положено зарывать покойников на кладбище.

- Ну вот, - проговорила Мария, вытирая потный лоб, - спи спокойно. Теперь ни голодные собаки, ни звери тебя не достанут...

Собаки - Дружок и Дамка - лежали у края воронки, внимательно смотрели на Марию. "А собаки вправду голодные, - подумала она, - разве их молоком насытишь? Придется, видно, убитого коня им скормить". Она вспомнила, что во дворе взорванной фермы постоянно высилась гора слежавшейся, затвердевшей соли, которую колхозные чабаны откалывали ломами и увозили на тырла, чтобы овцы могли посолоновать. Да и сама Мария не раз брала оттуда соль для коров и телят.

Она пошла на ферму. Соль оказалась целой, только покрылась толстым слоем пепла и рыжей кирпичной пыли. Весь день Мария провозилась с убитым немецким конем. С трудом освободила его от упряжи. Неумело сняла с коня кожу. Тесаком порезала на куски еще совсем свежее мясо, вычистила двуколку, в которую был запряжен конь, и уложила в нее мясо, густо пересыпав его солью. Двуколку оттащила в тень уцелевшей стены бригадного домика, сходила на кукурузное поле, нарезала бодыльев, аккуратно прикрыла мясо, а бодылья придавила черными от сажи кирпичами.

Скелет убитого коня остался среди улицы. Дружок и Дамка, ворча и облизываясь, обирали с костей остатки мяса.

Несколько раз Мария проведывала Вернера Брахта. Раненый немец спал, раскинув руки. Дышал он неровно, хрипло и тяжело, вздрагивал во сне. Пристально вглядываясь в его пожелтевшие ногти с темной каймой грязи, еще больше оттенявшей странную, неживую желтизну ногтей, Мария подумала: "Нет, парень, не жилец ты на белом свете".

Она посидела на камне возле погреба. Стояло нежаркое осеннее предвечерье. От речки по знакомой им тропке гуськом возвращались коровы. Наевшись конского мяса, у ног Марии дремали собаки. В чистой синеве неба кружились голуби. Они появились из-за горизонта, снизились и стали облетать черное пожарище: то приближались к земле, то испуганно взмывали вверх, не узнавая знакомых мест, где уже не было ни шиферных крыш на домиках, ни самих домиков, ни родной голубятни, на которой так сладко отдыхалось после полета в степь.

Мария узнала голубей... Их три года тому назад завел Степка, сын хромого дяди Корнея. Степка был ровесником покойной Сани, но в отличие от нее учился плохо, и дядя Корней долго не позволял ему купить голубей, но потом, когда Степкины дела в школе поправились, позволил. Степка добыл в райцентре прекрасных краснокрылых вертунов, которыми любовался весь хутор. На заре они будили хуторян звонким воркованьем, ходили, горделиво волоча по земле опущенные крылья, а когда, поднятые в воздух своим подростком-хозяином, взлетали и начинали в ясном небе головокружительные виражи, даже старики останавливались и подолгу стояли, подняв головы и одобрительно причмокивая... Две пары голубей Степка подарил Васятке.

Голуби все кружились над пожарищем, снижаясь там, где еще совсем недавно стояла их голубятня, вновь уходили от гиблого черного места и вновь возвращались, ища утраченное свое пристанище.

Вдруг старый красный голубь с белой звездочкой над коротким клювом круто снизился и, напугав Марию хлопаньем крыльев, сел ей на колени, завертелся и, надув прекрасную, отливающую перламутром шею, стал ворковать, призывая свою стаю. И вся стая опустилась у ног Марии, доверчиво окружила ее, воркуя и просительно встряхивая крыльями.

Но щекам Марии потекли непрошеные слезы.

- Сиротиночки мои бедные, - ласково зашептала она, - некуда вам приклонить свои головочки, некому пожалиться на свое сиротство. И зимы вы боитесь холодной, и глубокого снега, и бескормицы, и без человека не можете жить. Ничего, потерпите. Наломаю я вам кукурузных початков, а зерен кукурузы натру на камнях, и будет вам корм на всю зиму...

С того часа голубиная стая, доверившись единственному живому человеку, ночевала на полусожженной яблоне, каждое утро окружала Марию, дожидаясь размолотых меж двух диких камней кукурузных зерен, днем улетала в степь, кормилась, пока не пошел снег, на несжатых полях яровой пшеницы, а к вечеру возвращалась к Марии. Голуби садились ей на плечи, на голову, не пугались, когда она брала их в руки и подносила к лицу. заглядывая в янтарные голубиные глаза и целуя короткие крепкие клювики...