- Алексей Кириллович, - сказал тихо Карналь, - а вам зачем сегодня здесь быть? Вам же столько досталось за эти дни.
- Досталось? Мне? - Алексей Кириллович даже остановился от неожиданности и выставил перед грудью папку с перепиской, словно оборонялся. - Петр Андреевич, ну что это вы такое говорите? О чем вы?
- Уж если мы оба здесь, то обойдемся сегодня без писем, даже срочных.
- Я только телеграммы. Самые важные. Тут от Пронченко правительственная. Также от его семьи. Из Москвы. Академия наук. Министерства...
Карналь ощутил почти физическую боль от одного только перечисления. Слова как бы растравляли его рану. Не надо, сегодня уже ничего не надо!
- Благодарю, Алексей Кириллович, оставьте телеграммы здесь. Не надо перечислять. Я хотел сказать: наверное, сегодня не нужно слов.
А у самого упорно вертелась строка чьих-то стихов: "Когда я говорю, я говорю словами... Когда я говорю, я говорю..." Так узнаешь ценность слов молчаливых. В них есть нужная необходимая сдержанность - от чрезмерного обилия слов тает материя мира.
- Там Кучмиенко к вам, - кладя папку на стол, сказал Алексей Кириллович.
- Кучмиенко? Я думал, он где-то на море.
- Нет, здесь.
- И все время был здесь?
- Да.
Только теперь Карналь понял, что даже в труднейшую для себя минуту он имел какое-то облегчение: не встретился ему в это время Кучмиенко. Да и не мог встретиться, поскольку панически боялся смертей и похорон. Даже когда погибла Полина, прикинулся столь отчаявшимся я убитым горем, что не поехал на кладбище, окружив себя врачами и сестрами. Кучмиенко принадлежал к тем ограниченным и примитивным душам, которые считают, что им на этой земле даровано бессмертие, и поэтому смерти чьи-то для них - вещь, не стоящая внимания, зато сама мысль о возможности собственной смерти возмущает их безмерно, из-за чего они избегают любых разговоров о делах неизбежных, бездумно подчиняясь автоматизму повседневности, так, словно бы уже и не люди это, а нечто растительное или даже заброшенное слепым случаем в человеческую среду из мертвого царства минералов.
- Что ему нужно? - спросил Карналь.
- Он же никогда никому... Я насилу удержал. Сказал, срочные телеграммы. Напугал Пронченко. Тогда он отступил.
- Пригрозив, конечно?
- Петр Андреевич, это такие пустяки. Простите, если что не так. Я пойду. А как быть с Кучмиенко?
- Все равно ведь не удержать его даже объединенными усилиями.
- Я бы мог. Честное слово, мог бы...
- Давайте отложим это, Алексей Кириллович. Нам с вами силы еще понадобятся.
Замена Алексея Кирилловича Кучмиенком произошла почти мгновенно. Кучмиенко влетел в кабинет растрепанный и расстроенный. Со стороны могло показаться, будто горе постигло именно его, а не Карналя. Взмахнул руками, словно для объятий, хотя и знал, что Карналь в объятия не бросится. Еще от порога пронзительно-плаксивым тоном, почти обиженно поспешил высказать свои соболезнования. И не простые, как все, а глубокие.
Только теперь дано было Карналю понять до конца, каким неуместным порой могут стать слова произнесенные. "...Когда я говорю, я говорю словами..." Это относилось только к Кучмиенко. Всегда, надоедливо и упорно. Человек, который умудряется говорить больше, чем мог бы сказать в действительности.
- Мог бы не только посочувствовать, - напомнил он Кучмиенко, намекая на то, что связывают их не одни только служебные отношения.
- Понимаю! - воскликнул тот, ударив себя в грудь толстым кулаком. Казнюсь и проклинаю свою никчемность! Но, поверь, Петр Андреевич, я буквально убит был известием! Шевельнуться не мог. Должен бы тебе и Людмилке помочь, а сила вся - как в песок! В песок - и конец! Неприлично, но что тут поделать...
- Не надо, - прервал его самобичевание Карналь, - я ведь не упрекаю тебя. Сказал просто так... Юрий был со мной...
- Юрий - балбес. Что он понимает?
- Что надо, понял. Бесследно такое не проходит ни для кого.
- Снова намекаешь на меня?
- Сказал же: никаких намеков. Не до этого мне.
- Удивляюсь и восхищаюсь твоей твердостью, Петр Андреевич! Вот это несокрушимость! Как когда-то говорили? Большевистская. После такого - и ты уже здесь, на работе, проводишь директорскую летучку. Я слушал, смотрел и, знаешь, аплодировал мысленно.
- Заехал сегодня на работу, чтобы ты имел возможность высказать свои соболезнования.
- Петр Андреевич, стыдись! Да я бы к тебе и домой, и куда угодно! Не нашел бы - телеграммой! Телеграмму, кстати, я тоже послал. Телеграмма документ. А живое слово - это душа. Мы же с тобой так давно и крепко связаны, что тут без души никак... Работа съедает все, так и человека может сожрать, а разве ж мы с тобой когда-то не дружили по-настоящему, вспомни университет, вашу комнату с видом на Париж и Стамбул, наши бессонные ночи, наши просиживания в студенческой читалке... А теперь - голый официоз. Как-никак мы родственники, ужа в дети наши... а мы...
- Что мы? - спросил Карналь. - При чем тут наши дети? Они не могут ни объединить несоединимое, ни разъединить крепко спаянное. Наши с тобой отношения абсолютно нормальные. Правда, откровенно говоря, я чувствую себя не совсем хорошо, имея одним из своих заместителей близкого родственника. Если бы это еще оправдывалось незаменимостью одного из нас...
- А чем же это оправдывается? - даже подпрыгнул Кучмиенко, по привычке уже удобно рассевшийся и готовящийся закурить американскую сигарету.
- Сугубо ситуационное порождение, - спокойно пояснил Карналь. - И я, и ты - на этих постах потому, что так сложилась ситуация. Но вечно ведь так продолжаться не может.
- Хочешь устранить меня? Договаривай до конца, Петр Андреевич! Я толстокожий, перенесу. Когда же и не высказаться, как не в минуты особых потрясений души! Люди в таком состоянии откровенны подчас до жестокости.
- Психологом ты никогда не был. Я имею в виду как раз не тебя, а себя. Возглавить объединение может другой человек.
- Кто же? Не твой ли любимчик Гальцев?
- Хотя бы...
- А не думал ли ты... - Кучмиенко глубоко затянулся, с наслаждением выпустил ароматный дым, - не думал ли ты, что могут найтись люди и поприличнее? Люди заслуженные, солидные, трудолюбивые, тоже ученые, если хочешь, настоящие коммунисты.
- А Гальцев, по-твоему, ненастоящий коммунист?
- Да он беспартийный! - воскликнул Кучмиенко. - Ты хоть знаешь об этом?
- А разве мы с тобой родились уже членами партии? Шли к высокому порогу жизни порой долго и трудно, старались заслужить эту честь. У каждого были свои измерения. Видно, у Гальцева тоже есть такая мера своего вклада.
- Ты знаешь, Петр Андреевич, что моей мерой была жизнь перед лицом смерти, - торжественно произнес Кучмиенко.
- Этого у тебя никто не отнимает. Но что ты скажешь тем, кто родился после войны? Таким, как Гальцев. Сегодня ценность людей не может измеряться только их прошлым. Это было бы несправедливо. Не все могли иметь героическое прошлое просто потому, что поздно родились. Искусственно притормаживать рост таких людей означает сдерживать движение жизни. А героическую современность может иметь каждый. Вспомни слова Брежнева о том, что настоящий коммунист это тот, кто по-настоящему умеет трудиться. Мне всегда нравились люди, умеющие работать творчески и самоотверженно. Так я воспитан своим отцом.
- Прекрасно воспитан! - воскликнул Кучмиенко. - Мы с тобой спорим, Петр Андреевич, а из-за чего? Да еще в такой день! Моя вина. Обидно мне стало, что не ценишь моего трудолюбия, не замечаешь уже столько лет, вот и взорвался...
Карналь мысленно согласился с Кучмиенко, что тщеславие воистину сделало того трудолюбивым, даже слишком. Но ведь пользы обществу от этого не прибавилось, ибо тупость всегда остается тупостью, а ограниченность всегда будет ограниченностью, так же, как фальшивый самоцвет никогда не станет настоящим, даже если поместить его в драгоценную оправу.
- Сегодня это не совсем к месту, - как бы даже пристыженно заерзал на стуле Кучмиенко, - но...