Будто обнаружили в покое самой султанши Хасеки волшебное зеркало в черной раме, и кто заглядывал в то зеркало, тот видел свою смерть и, не выдерживая этого зрелища, отдавал аллаху душу.
Будто султанша, играя с детьми в садах гарема, делает из сухих листьев мышек, которые должны принести кому-то смерть.
Будто дьяволы неистовствуют вокруг священных султанских дворцов, будучи не в состоянии пробиться туда сквозь частокол молитв правоверных, но как только султанша выезжает за пределы Стамбула, они обступают ее со всех сторон, берут под охрану и наводят порчу на каждого честного мусульманина, который бы имел неосторожность приблизиться к ведьме. Когда султанша была с падишахом близ Эдирне, дьявол в оленьей шкуре кинулся на падишаха, но тот застрелил его, и на месте оленя оказалась смердящая куча дерьма.
Будто пила султанша отвары из сальвии и петрушки, чтобы превзойти плодовитостью Махидевран и всех султанских жен, самому же падишаху насыпала в карманы гвоздиков, чтобы сделать его крепче в постели.
А кто говорил, кто видел, кто докажет?
Нет врагов, нет противников, только перешептывания, оговоры, шелест да шорох, снование теней, призраков и привидений и ненасытность тысяч султанских холуев, словно бы их надо кормить не только чорбой и пловом, но еще и суевериями, сплетнями и подозрениями.
И чьи-то языки, раздвоенные и растроенные, жалили и жалили, и кто-то отдавал повеления, и жирные евнухи у ворот гарема задерживали всех портных, вышивальщиц, непревзойденных в умении изготовлять ароматные мази арабок, грубо срывали с их лиц чарчафы, гоготали:
- Не умрешь, если покажешь свою старую рожу! Куда идешь? Кому несешь?
Неверных в гарем не допускали, поэтому армянки, которые как никто другой знали толк в женских украшениях, гречанки с редкостными тканями с островов, венецианки с оксамитами и кружевами вынуждены были переодеваться мусульманками, но обман грубо разоблачался, и всякий раз распространялись слухи: "Снова поймали ведьму, которая несла что-то для султанши!" Как будто в огромном Баб-ус-сааде жила одна Хуррем, не было ни валиде, ни одалисок, ни множества старых уста-хатун, хазнедар-уста, служанок и богатых рабынь.
Жаловаться? Кому? Искать виновных? Где?
Все это напоминало детские кошмары: руки, что вырастают ниоткуда, алчно тянутся к твоему горлу, ты кричишь, просыпаешься - и нигде никого. Или неизвестно чей окрик сквозь сон: "Настася!" - и снова просыпаешься, и нигде никого, только ночь, мертвое сияние месяца и тишина, как на том свете. Еще напоминало все это жуткие рисунки мусульманских художников, которым Коран запрещал изображать людей и какие-либо живые существа: стрелы, что летят из луков, которые никто не натягивает; никем не управляемые и не нацеленные тараны, разбивающие стены; мечи, которые секут, неведомо чьими руками удерживаемые.
Еще недавно Роксолана считала, что ничего тяжелее рабства нет и не может быть, теперь убедилась, что оговоры, поклепы и подозрения еще страшнее неволи.
Должна была пережить и это, не ожидая ничьей помощи, не разыскивая виновных. Султан не был ни ее защитой, ни надеждой в этой безнадежной борьбе, - он сам все глубже и глубже увязал в трясине войны, начал ее в первый год своего вступления на престол и теперь, пожалуй, никогда уже не сможет закончить. Считал, что удалось ему загнать в трясину неразумного венгерского короля, и не замечал, что сам увяз в глубоком, бездонном болоте, попал на глубину.
Снова пошел на Венгрию, раздираемую междоусобицами между Яношем Запольей, поставленным Сулейманом, и братом Карла Пятого Фердинандом Австрийским. Народ же не хотел ни семиградского воеводу-предателя, ни Габсбурга; как во времена Дьердя Дожи, снова из своих глубин выдвинул святого, пророка и царя Йована Ненаду, и тот пошел против Яноша Запольи, пугал магнатов, окрестивших его Черным Человеком, проходил по венгерской равнине, как народная кара всем предателям и изменникам.
Ибрагим намекал султану, что порядок в той неспокойной земле мог бы навести только он, сменив печать великого визиря на венгерскую корону, или же по крайней мере их общий друг Луиджи Грити, посланный туда наместником самого Повелителя Века. Однако Сулейман заявил, что сам пойдет на Дунай, чтобы покарать Фердинанда и утихомирить венгров.
Целыми днями Гасан-ага приносил Роксолане лихие вести о клокотанье Стамбула вокруг ее имени, а по ночам звал ее султан, и ее зеленые глаза должны были светиться силой, волей, радостью жизни. Не желала слышать слов ни о власти, ни о золоте, прибылях, казне, все это наводило на нее такую тоску, что хотелось плакать. Когда султан заводил разговор о походах против неверных, она зажимала ему рот, капризно морщилась:
- Ничего нет враждебнее и ненавистнее для женщин, чем война.
Могла бы прибавить к войне еще великого визиря и валиде, но предусмотрительно молчала, надеясь, что всемогущее время устранит и Ибрагима, и султанскую мать, но устранит ли оно когда-нибудь эту проклятую войну?
Не скрывала от султана своих чувств, а он не проявлял к ним внимания, считая все это прихотями едва ли не детскими и, словно бы дразня Хуррем, поступал ей наперекор. Великому евнуху Ибрагиму напомнил, чтобы он прежде всего слушался валиде, возвращая таким образом султанской матери власть над гаремом, которую она было утратила после янычарского мятежа.
Ибрагим перед новым походом был возведен в звание главнокомандующего сераскера, в знак чего Сулейман дал ему свой фирман: "Сим повелеваем, что отныне и навеки ты мой великий визирь и сераскер, коего мое величество ввело в эту честь для всех моих земель. Мои визири, беглербеги, казиаскеры, муфтии, кадии, сеиды, шейхи, придворные вельможи и опора царства, санджакбеги, начальники конницы и пеших, алайбеги, субаши, церибаши, все мои победоносные войска, великие и малые, люди высокого и низкого звания, все жители моих земель и окраин, правоверные и райя, богатые и бедняки - все сущее должно признавать моего великого визиря сераскером и в том звании уважать и почитать, оказывать ему помощь, слушаться его велений так, как будто они вышли из моих уст, из которых сыплется бисер..."