Изяслав тем временем пил из золотого кубка, словно бы и не замечая Ростислава, он не вышел ему навстречу, не обнял, не извинился, не приглашал к столу. Махнул кому-то рукой, небрежно тряхнул пальцами, и слуги мгновенно вынесли из-за шатра две дубовые клетки и вытряхнули из них прямо под ноги Ростиславу двух выродков, Лепа и Шлепа, жалких и ничтожных рядом с могучим, прекрасным, в золоте и драгоценностях молодым князем, который брезгливо отступил от карликов, но карлики тотчас же смекнули, какое это удобное убежище для них - эти похожие на столбы ноги, обутые в красные княжеские сапоги; они завертелись вокруг ног, стараясь ударить друг друга, достать из-за укрытия; князь попытался отогнать карликов, но не тут-то было! Они были юркими и быстрыми, в схватках своих имели огромный опыт, а Ростислав еще и тут боялся унизить свое высокое достоинство, переступал с ноги на ногу неуклюже и неохотно, хотя и со страшной злостью, и оттого выглядел еще более жалким и смешным.

Первым засмеялся Изяслав, потом захохотали бояре, пустили смешки иереи, захихикали блюдолизы и льстецы.

- Что, сын мой, - крикнул сквозь смех Изяслав, - хотел обладать Киевом великим, а не можешь управиться и с такой малостью киевской?

Только после этого Ростислав опомнился, рванулся рукой к мечу. Карлики же, которые, не спуская глаз друг с друга, одновременно пристально следили и за князем, мгновенно разбежались в разные стороны, отчего за столом расхохотались еще больше. Этот смех можно было бы прервать, разве лишь догнав одного и другого карлика и обрушив на них удары меча, но Ростислав, ослепленный смертельной обидой, как-то и об этом не догадался.

- Негоже чинишь, княже! - горделиво бросил Ростислав Изяславу.

- А ты, брат мой и сын, разве гоже вел себя здесь? - спросил с нарочитой покорностью Изяслав. - Разве не ты пришел ко мне с обидой на отца своего, который не дает тебе волости и обижает в тебе наш род высокий? И разве не ты целовал мне крест? И разве не принял я тебя как достойного брата своего, разве не поверил тебе, разве не дал тебе того, чего и отец родной не дал? А еще велел я тебе землю Русскую стеречь, пока сам пошел на стрыя своего, а на твоего отца, чтобы нас бог рассудил. Ты же молил бога, чтобы он отцу твоему супротив меня помог, а сам въехал в Киев, и сидел здесь, и намеревался взять брата моего, и сына моего, и жену, и дом мой, и стол золотой Киевский, и подстрекал супротив меня киевлян, и берендеев, и черных клобуков, и торков, и христиан, и поганых.

- Никого я не подстрекал, - понуро сказал Ростислав, хотя и не должен был говорить, раз поставили его перед столом и не пригласили разделить трапезу, унизили до предела. - И не молвил ничего и никому, лишь слушал. Ибо что можно сказать этим никчемным людям?

И провел рукой широко, охватывая всех, кто был за столом, так что и Изяслав не удержался, проследил за рукой Ростислава, на кого она указывала, однако это были все верные люди: четыре Николы, Войтишич, игумен Анания, Петрило, тысяцкий Лазарь, отец Иоанн, который выдержал лишения суздальского похода и теперь молча кивал головой на каждое слово своего князя.

- Оскорбляешь не одного меня, но и моих верных людей, брат мой и сын, - по-прежнему мягко сказал Изяслав. - Но нет вражды в сердце моем, поэтому и молвлю тебе: иди себе к отцу своему, поелику с нами жить не можешь. Пошел прочь! И не возвращайся никогда.

- Сыновья неразумного и дети неславного, они были изгнаны из края, пробормотал отец Иоанн.

А Ростислава тотчас же окружили отроки Изяслава с обнаженными мечами и молча показали, чтобы возвращался в лодку. Лодка была уже либо подменена, либо дочиста ободрана, потому что ни ковров, ни медных скамеек, ни красных весел не увидел Ростислав; не увидел он и суздальского стяга над шатром, - толкнули к нему в лодку стяговика и двух отроков без ничего, уже и без оружия, оттолкнули лодку от берега, и те же самые гребцы, которые переправили суздальцев на остров, погнали назад против течения, держась у самого киевского берега, где уже собрано было множество люду, который со свистом, криком и смехом провожал суздальского князя в позорное, бесславное изгнание.

Ростислав еще надеялся на свою дружину, которая должна была защитить его от бесчестья. Но, взглянув назад, ужаснулся. Дружину его разметали, расстреляли лучники, укрывшиеся на высоких кручах, уже не железный суздальский орех красовался на берегу - метались обезумевшие всадники в поисках выхода, бегства, спасения, но находили они лишь летящие стрелы для себя или своих коней, находили смерть, раны, гибель.

Князь закрыл глаза. Если бы он умел, заплакал бы, но не передан ему в наследство этот благословенный дар, которым отличались многие князья того времени.

Лишь далеко от Киева Ростислава с его людьми выпустили на берег. И то ли там, то ли где-то дальше неведомо кто препроводил ему двух коней, чтобы у него было на чем добраться хотя бы до родича своего Святослава Ольговича в Новгород-Северск, а уж оттуда без передышки, в гневной поспешности - к князю Юрию в Суздаль.

Ко всему этому можно добавить еще то, что кони, неведомо кем препровожденные для Ростислава на тот берег Днепра, принадлежали Дулебу. Но об этом никто не знал: ни Дулеб, ни князь Ростислав. Ибо что такое кони?

Для киевлян же, которые свистом и криками гнали вдоль берега суздальского князя, был дан обед на торговищах, где раздавали серебро и золото, сердца старых и малых были завоеваны и покорены Изяславом на какое-то время; в обильной и веселой трапезе, казалось, утонули все воспоминания о суздальцах, и так бы оно и было, если бы это был не Долгорукий. Потому что этого не могли забыть даже те, кто никогда этого изгнания не видел.

Уже на следующий день по Киеву поползли слухи, что теперь Долгорукий непременно придет - недолго и ждать. Он придет, чтобы объединить землю, так бессмысленно разъединенную, завершить начатое дедами и прадедами, довести до конца, ибо получилось почему-то так, что люди живут в том же самом доме, а в мыслях они разъединены и отдалены друг от друга, не местом, и не столько местом, сколько сердцем.

Опозоренные суздальцы - коварно побитые, и разоруженные, и закованные в железо, ограбленные, ободранные - ждали князя Юрия, чтобы он освободил их из темниц, куда были брошены все, кого не убили на днепровском берегу, когда дружина попыталась было защитить своего князя от бесчестия.

А Дулеб и Иваница? Люди независимые, свободные во всем, самой судьбой поставленные между враждующими сторонами, они, казалось, могли бы после всего выйти незамеченными из Киева, чтобы никогда больше не возвращаться туда, держась подальше от власти и стычек, неминуемо сопровождающих княжение.

Быть может, они не выдержали бы в забитой досками хижине, куда поселила их Ойка, если бы не привыкли друг к другу за многие годы совместных странствий. Потому что два человека, брошенные в тесноту и лишенные свободы таким, хотя и не принудительным, но довольно неприятным образом, могли бы возненавидеть друг друга, опостылеть друг другу уже через три дня, и закончилось бы все тем, что вскоре бежал бы один из них или убежали бы оба куда глаза глядят.

С ними этого не случилось.

Да, собственно, куда бежать после всего, что произошло? Держала их здесь Ойка. Один, то есть Иваница, знал это наверняка и не делал тайны из своей страсти, которая овладевала им все сильнее и яростнее. Дулеб не допускал мысли о том, что между ним и этой диковатой девушкой могло бы произойти что-нибудь важное, но подсознательно он был точно в таком же состоянии, как и его младший товарищ; кроме того, сам себя успокаивал, что сидит в этой нищенской хижине из высших побуждений, не просто прячется здесь, а страдает за общее с Долгоруким дело. А дело это ему было ведомо: князь вознамерился объединить то, что до сих пор было так бессмысленно разъединено: землю, народ, силу.

Несколько первых дней они напрасно ждали Ойку. Она приходила ночью, выбирала пору, когда оба крепко спали. Беззвучно проникала в хижину, ставила им еду и питье и точно так же беззвучно исчезала, словно дух святой.