Однако Силькина рука была чрезмерно сдержанной в описании того похода, который, собственно, положил начало осуществлению великого дела, задуманного Долгоруким много лет назад. Может, он еще не все знал, может, не научился к тому времени становиться на место каждого, о ком рассказывал, ибо для этого, вероятно, необходимо иметь душу великую, какой Силька, кажется, похвалиться в то время не мог.

Изложение событий начать необходимо с того, что никто не поверил, будто Долгорукий в самом деле идет на Киев. Не поверил Изяслав, получив известие от Давыдовичей из Чернигова о том, что Юрий уже вошел в земли вятичей, которыми владели черниговские князья. Ибо если Долгорукий не стал защищать Суздальскую землю от киевских, смоленских и новгородских полков, что сделать ему было бы намного проще и легче, чем отправляться на юг, испытывая тяготы в пути, нехватку войска и припасов, то кто же мог бы понять его нынешние намерения и могло ли это в самом деле быть такое, чтобы полки Долгорукого устремлялись на Киев?

Но не успел еще Изяслав как следует все обдумать и всласть поплакать среди своих бояр да воевод, а Киев уже загремел, в отдаленнейших своих закоулках, на торговищах, в церквах, на улицах, среди дымов Гончаровки и Кожемяк, среди звона кузнечных молотов, среди стука плотницких топоров, среди выкриков на почайнинских пристанях, по дворам и в хижинах, вслед князю и его прислужникам катилось, неистово разрасталось страшное, грозное, как небесное знамение, как заклинание, слово: "Долгорукий!"

Изяслав тотчас же снарядил послов к Владимиру Давыдовичу в Чернигов, напомнил ему о крестном целовании, велел ехать к Святославу Ольговичу, дабы и тот изготовлялся и вместе со всеми спешил к войску Изяслава, чтобы выступить против Юрия.

Святослав тоже еще не верил в правдоподобность намерений Долгорукого и потому ничего не ответил послам, на всякий случай задержал их, поставил возле них стражу, чтобы никто не узнал, с чем они приехали, сам же вскоре погнал своих верных людей навстречу князю Юрию спросить у него: "В самом ли деле идешь? И на кого - не на меня ли, не погубишь ли волость мою?" Юрий ответил: "Как это не в самом деле? Сыновец мой Изяслав пришел на мою землю, повоевал ее, сжег, да еще и сына моего выгнал с Русской земли, и волости ему не дал, и позором меня покрыл. Теперь либо позор с себя сниму и за землю отомщу и честь свою восстановлю, либо же голову свою положу".

Святослав умел выбирать более сильного, от недоверия он мгновенно перешел к уверенности в силе Юрия, раз тот с таким бесстрашием и быстротой бросился на своего драчливого сыновца, поэтому призвал послов Изяслава и велел передать киевскому князю таковы слова: "Возверни мне все, что скажу, из добра моего брата убиенного, тогда лишь с тобой буду". Этим он отрекся от своего крестного целования Изяславу и становился на сторону Долгорукого, киевский князь терял одного из самых ненадежных своих союзников, но это еще больше утвердило его в убеждении, что на этот раз Юрий идет с очень грозными намерениями.

И вот Изяслав, не мешкая, снарядил гонцов к своему брату Ростиславу в Смоленск, призывая его на помощь, но теперь уже смоленский князь не мог поверить в правдоподобность слухов о походе Долгорукого и велел передать Изяславу, что выступит лишь тогда, когда суздальцы пройдут Чернигов и ударят дальше на юг...

А Святослав тем временем выехал навстречу Долгорукому, и встретились они возле Ярышева, вместе обедали, и верный Вацьо затянул песню о том, что "кто кого догонит, тот того поймает", а князь "догнал и врага поймал, да к хвосту коня привязал. А пустил коня по пожарищу. Черный пожарик ноженьки колет, ноженьки колет, знай напоминает, что кровушка следы заливает, а черный ворон все залетает, а из следов кровушку все выпивает...".

- Не кровь проливать иду, - сказал Юрий, - ибо мог бы пролить ее еще зимой, встретив Изяслава на Волге да вырезав всю его дружину. Но зачем? Пусть испугается моей силы и отступит - и делу конец. Не сожгу ни одного города по пути, ничего не разрушу, ибо довольно уже было разрушений. Могу взять любой город, и стольный Киев так же. Поставлю ящики, с которых в город будут метать бочки с горючей смолой, тяжелые брусья, утыканные острым железом, камни. Велю соорудить из дубовых бревен башню и на катках подтяну ее волами к городским стенам, а из башни вои суздальские будут прыгать на головы осажденных. Пробью ворота стеноломами. Войду в город, сяду. Ну и что? А потом супротивник мой точно так же будет осаждать меня в Киеве, и начнется то же самое. Нужно, чтобы в целой земле был один-единственный хозяин и не имел он супротивников, а все люди чтобы были заодно. Половцев зачем нанимаю? Потому что живут на нашей земле, уже никуда их не денешь, раз пришли сюда эти люди. Окромя того, хочу отвратить их от набегов и грабежей, приучить к нашему способу жизни. Не каждый поймет, а кое-кто и вовсе никогда не захочет понять, - но перед совестью своей чист я.

Толстый Святослав Ольгович молча сопел за столом, трудно было взять в толк - верил он словам Долгорукого или его до сих пор еще разъедали сомнения, рядом с ним сидела княгиня, точно такая же толстая, как и ее муж, но ее полнота была высокого и благородного происхождения: княгиня ждала дитятю.

Потому-то Вацьо, по знаку князя Юрия, затянул, а дружина весело подхватила песню, которая сразу размягчила обросшее жиром сердце князя Святослава: "Гой, вратарь, вратарь, отвори воротушки! А кто ворот кличет? Княжеские служеньки. Что за дар дадите, что за дар дадите? Маленькое дитятко, малое дитя. А в чем это дитятко, а в чем это дитя? В серебре да злате, в домотканом платье!"

Наутро княгиня разрешилась дочерью, названо дитя было Марией, Святослав задержался на субботу и воскресенье, в понедельник тронулся со своим полком, догнал Юрия и присоединился к нему.

Позвали также и черниговских князей, но от них пришел лишь Святослав Всеволодович, который держался своего родного стрыя, а Владимир и Изяслав Давыдовичи начали упрекать Юрия в том, что не защитил их, когда Изяслав жег города за Десной (они словно забыли, что Долгорукий не стал защищать даже свою Суздальскую землю от разбойничьего нападения Изяслава, тем самым показал всем, кто же на самом деле разбойник в этой земле, а кто князь мирный), надменно заявили, что не могут играть душой, и уж ежели целовали крест Изяславу, то не отступят от своего целования. Видно, Давыдовичи, так же как и все остальные, не верили ни в подлинность намерений Долгорукого, ни в его умение вести войну, ни в его победу. А если и закрадывалась у них мысль о возможном наступлении Юрия, то не очень лежало у них к этому сердце, ибо знали: тогда и Чернигов соединится с Киевом в одно, и уже в самом деле не придется ни им, ни их детям "играть душой", как умели черниговские князья начиная еще со времен Ярослава Мудрого.

За месяц ожидания возле Беловежи силы Долгорукого разрослись невероятно. Пришли половцы, пришли берладники, о которых никто и не слыхивал раньше и не мог представить, сколько их на самом деле и каковы они. Изяслав снова погнал послов к Ростиславу в Смоленск с тревожным призывом: "Брат мой, уже Гюргий миновал Чернигов, приходи да вместе увидим, что нам бог даст".

В Киеве было голодно и тревожно. Теперь не стояли на рассвете возы перед воротами великого города, торжища наполовину опустели, продавались там меха, драгоценные ткани, изделия из железа, серебра, золота, с каждым днем становилось все больше нищих, все чаще воровали и съедали коней у дружины и воевод, ждали нового хлеба, но зерно, посеянное весной в сухую землю, не проросло, его выдули и разнесли лютые ветры, свирепствовавшие над всей землей с самой зимы, не затихая, не унимаясь, словно решили они покончить со всем сущим, и прежде всего - с родом людским.

Слово "Долгорукий" гремело повсюду, как залог спасения, надежда на избавление, никакие наказания не могли этому помешать, тысяцкие были бессильными, у восьминника Петрилы, когда вставал он перед князем, глаза метались, будто две потаскухи царьградские, но ничего утешительного сказать Изяславу он не мог, хотя и перечислял, скольким заткнули глотку, скольких бросили в порубы, скольких услали туда, откуда не возвращаются, чем нарушены были извечные киевские правды и обычаи, согласно которым человека возбранялось карать смертью даже за тягчайшие провинности, ограничиваясь каждый раз лишь вирами.