Изменить стиль страницы

Я встал на битву ожесточенную и кровавую, добился побед, ведал, что добуду еще, но теперь думал: доколе же? Теперь, когда поднялся весь мой народ, я не искал, к кому приклониться, у кого просить помощи, ибо мог выстоять против любой силы. Но народу нужно спокойствие. Невозможно всю историю воевать. Это иссушивает все источники народной души. Воинственные народы либо погибали бесследно, как обри или гунны, либо приходили в полнейший упадок, становясь жертвой других, еще более никчемных! Разве железные легионы римские не разносили когда-то орлов своих по всему свету? А где теперь эти легионы и где их орлы? Разве Тимур не разгромил Баязида Молниеносного, который оставался его единственным соперником под солнцем и луной? А где это царство Тимура?

В ту июньскую ночь открылась мне вечность. Еще не родился великий философ моего народа и великий поэт его не пришел, я не мог тогда угадать их имен, которые, возможно, затмят и мое имя, но мысли их великие огненно сверкнули перед моими глазами в ту ночь, предвещая будущее земли моей и народа украинского.

Будут они славить прежде всего разум и дух: "Плоть ничтоже, но дух животворит".

Орися ж ти, моя ниво,

Долом та горою!

Та засiйся, чорна ниво,

Волею ясною!

Орися ж ти, розвернися,

Полем розстелися!

Та посiйся добрим житом,

Долею полийся!

Розвернися ж на всi боки,

Ниво-десятино!

Та посiйся не словами,

А розумом, ниво!

(Шевченко Т.Г. Нет, бога я не упрекаю. Перевод Льва Озерова.)

Земля моя, распашися

Ты в степи просторной!

Ты прими в себя, родная,

Ясной воли зерна!

Распашися, развернися,

Расстелися полем!

Ты засейся добрым житом,

Ты полейся долей!

На все стороны раздайся,

Нива-десятина!

Ты засейся не словами,

А разумом, нива!

Так в мысли гениев смыкаются разум и воля.

Что то за вольность? Добро в ней какое?

Ины говорят, будто золотое.

Ах, не златое, если сравнить злато,

Против вольности еще оно блато.

О, когда бы же мне в дурне не пошитись,

Дабы вольности не могли как лишитись,

Будь славен вовек, о муже избранне,

Вольности отче, герою Богдане!

(Сковорода Г.С. De libertate.)

Стать отцом вольности не на миг, не на день, а на века - вот над чем думал я в ту июньскую ночь между числами седьмым и восьмым, со среды на четверг, между пением первых петухов и вторых. Мне было тяжело под утренней зарею. Никто не поможет, никто не посоветует. Холодное одиночество. Простой посполитый, мещанин просыпается рядом с любимой женою, в тепле и уюте, а я обнимаю пустоту, и холод окружает меня, как в звездных высях. Я смотрел на звезды, и они приводили меня в ужас. Черная безбрежность неба напоминала о суетности людской жизни, а я, соединенный навеки с народом своим, уже не мог теперь растрачивать собственную жизнь, а должен был бросить ее до самых звезд, чтобы засветилась она и горела неугасимо.

Стремясь заглянуть в будущее, попытался я взглянуть в прошлое. И что я там увидел? Золотой Киев, а к нему плывут по Днепру лодии золотые со всех земель - и земля одна, народ один, и все едино. А потом жестокая разобщенность, преступная и бессмысленная, и уже словно бы и не было извечного единства, и никто не помнит, никто не вспоминает. Знание о прошлом затерялось, им пренебрегли, отдавая только схимникам-мудрецам, ошибочно считая, что ни мудрецы, ни прошлое никогда не угрожают дню насущному.

Я решился объединить, воссоединить разобщенное, в этом видел разумную волю и вольный разум величайший - так написал это собственноручное письмо к московскому царю Алексею Михайловичу.

Ведал вельми хорошо, что царь еще и не муж, а юноша, как мой Тимош, что письмо мое, может, и не дойдет до него, а только перескажут его своими словами в грамотке приграничные воеводы, а если и дойдет, то читать будут только приближенные воеводы и молвить царю будут то, что захотят молвить (разве же взятый на пытки за участие в бунте против царского любимца Морозова москвич Савинко Корипин, уже стоя одной ногой в могиле, не сказал горькой правды: "Государь молодой и глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославского, они всем владеють").

Но все же я писал царю, потому что за ним стоял великий народ, самый родной брат моего народа.

Судьба не была милостивой к нашим народам. Жестокие завоеватели раздирали их тело. Огни нашествий уничтожали наивысшие завоевания народные. Бессмысленные кордоны раздирали единую землю. Но народы наши никогда не оставляли мысли о своей духовной общности, никогда не делили своих высоких достояний на "мое" и "твое", и лучшие сыны их с давних пор труды и дни свои посвящали неутомимой борьбе за единство земель, за утверждение высокого единства. Терзали землю нашу княжеские раздоры, вытаптывали дикие орды, угнетали чужеземцы, но и в самые черные дни мощно билось и гремело над измученными народами непоколебимое слово, звучали непреоборимые призывы к борьбе за освобождение, за независимость, за единение.

Был ли это первый русский митрополит Илларион, который в "Слове о законе и благодати" промолвил: "Не поднимаем рук наших к богу чужеземному... Доколе стоит мир этот, не наводи на нас напасти и искушения, и не передай нас в руки чужеплеменникам... Продолжи милость твою на людях твоих, врагов изгони, мир утверди, народы усмири, вознагради голод достатком", или это Клим Смолятич, который первым на Руси получил звание философа. Или это был первый бунтарь нашей культуры Даниил Заточник, или неизвестный автор "Слова о гибели Русской земли", сыновняя любовь которого к родной земле еще и ныне звучит для нас в удивительных словах: "О светло светлая и украсно украшенная земля Русская! Многими красотами ты обогащена, озерами многими, реками и колодезями досточестными, горами крутыми, холмами высокими, дубравами чистыми, полями дивными, зверьми различными, птицами бесчисленными, городами великими..."

Из каких мест вышли все эти великие сыны своей земли? Из Киева или Смоленска, из Галицко-Волынской земли или из Новгорода и Суздали, из Москвы или из Рязани - не разделяем их по городам и землям, потому что все они воспринимаются как сыновья обоих народов наших, а их голоса - как перекличка древнего Киева и Новгорода, Чернигова и Рязани, Переяслава и Москвы, как перекличка веков, мятежных умов и непокорных сердец.

"Выигрываешь битвы, а надо выигрывать долю" - звучали мне эти слова старого волопаса, несмолкаемо, вставали передо мною, будто мысль воплощенная, живая, осязательная, неистребимая. Говорят, будто мысль человеческую невозможно увидеть. А сколько же видел я таких мыслей в течение всей своей долгой жизни! Падали, будто камень, - тяжелые и исстрадавшиеся; рождались в муках, как дети; озарялись личиками тоже, как дети, взлетали до самого неба на лучезарных крыльях мечты или песни; но не все, ибо были и такие, которые ползали по-змеиному, забрызганные грязью и зачервивевшие, разящие адским чадом и серой Вельзевуловой, смердели потом и навозом. Мысли напоминали людей, только превосходили их своим количеством, своей неисчислимостью, потому и казались всегда неуловимыми, невидимыми и необъятными. Однако бывали времена, когда из огромного множества мыслей рождалась одна - и принадлежала она уже и не одному человеку, а всему народу, и кто имел счастье видеть эту мысль, тот становился в самом деле великим.

Снова и снова в моем черкасском уединении вставала перед моими глазами ночь, проведенная вместе с волопасом, когда посверкивало вокруг небо, красным заревом загорался весь простор, угасал бессильно, а потом снова и снова упорно загорался и посверкивал, стремясь одолеть тьму и неизвестность. Так билась мысль всего народа нашего целые столетия и никак не могла загореться, охватить все небо и землю, зажечь, засиять, возвеличиться, возрадоваться: "Вот оно! Найдено!"

Разве не было таких терновых ночей у Наливайко, у Лободы, у Острянина и Гуни? Но не загорелось, не вспыхнуло, остался лишь перетлевший блеск в наших душах.