Изменить стиль страницы

«Слушаю ваши заказы,» — тихо сказал маг, улыбаясь. «Цирк!» — раздалось из зала. — «Одинокая гармонь!» «Натан Борисович, — встал рядом с Катей помполит. — Что-нибудь патриотическое. Рейс-то необычный. У людей такое настроение…» «Хоро-шо, — тихо сказал Поляковский. — По вашей просьбе исполняется музыкально-пси-хологическая картинка «Тачанка». Просьба к зрителям с повышенной чувствительностью покинуть зал…» «И как у тебя с чувственностью? — хохотнул Сашок на ухо Катьке. — Выдержишь?» «С чувствительностью, дурак… О себе лучше подумай. Сам чуть не обо… там на мачте!»

Поляковский скрестил руки на груди, выпятил нижнюю губу, сразу став карикатурным евреем, и поднял голову. Откуда-то, не сверху, не сбоку, а действительно изнутри самого существа Кати зазвучала знакомая революционная мелодия: «Ты лети с дороги, птица, зверь, с дороги уходи… Видишь, облако клубится, кони мчатся впереди».

И — зал вокруг нее исчез! Полыхало на закатном солнце красное знамя, воткнутое в сидение ездового бешенно несущуейся рядом по степи рессорной повозки, увлекаемой тройкой взмыленных трофейных белоказацких верховых коней, оскорбленных самим фактом их такого использования и кнутом. Поэтому страшными были даже их оскаленные огромными зубами окровавленные, с пеной на губах морды. Катю неистово трясло и кидало в точно такой же ее тачанке, кубанка готова была слететь с головы, пыль от сотен верховых и тачанок застилала глаза, едко пахло конским потом и порохом, грохотало со всех сторон. То и дело, то сзади, то с боков с оглушительным треском полыхали и чернели взметенной ввысь землей взрывы, неистово кричали окровавленные кони и люди, бившиеся в пыли. Катя неистово сжимала рукоятки «максима», ожидая своего часа в этой страшной гонке вперед — к мировой революции.

Пробужденная память предков заменила собственный жизненный опыт девочки-подростка. Она вдруг очутилась в окружении истинных братьев по оружию — армии побеждающего, как ему тогда казалось, пролетариата… Бешенный бег вперед вдруг сменился катастрофическим креном. Конная лава красных круто свернула вправо, прилегая к седлам, вспыхивая на солнце сотнями обнаженных клинков. Все тачанки разворачиваются пулеметами навстречу контратакующей лаве всадников с погонами на плечах. «И с налета с поворота… Застрочил из пулемета пулеметчик молодой…» Сжав зубы до соленого вкуса крови во рту, Катя сдвигает рукоятки «максима» и дает длинную очередь по всадникам, несущимся к ней с одной целью — разрубить ее пополам! Пулемет дрожит и грохочет, заглушая все прочие звуки. Только в нем сосредоточен для девочки сейчас весь мир. «Меня называли орленком в отряде… Враги называли орлом!..» Белая лава мгновенно редеет. Дико кричат опрокинутые лошади, но их огибают уцелевшие всадники с судорожно вытянутыми вперед шашками. Только в шашку вложена в эту минуту вся надежда каждого из этих людей на продолжение собственной жизни — убить эту бешенную девчонку, заткнуть смертоносный пулемет. Сашок лихорадочно меняет ленты, вжавшись в кожанное сидение тачанки, пока Катя неистово сдвигает и сдвигает горячие и скользкие от ее вспотевших ладоней рукоятки «максима», обрывающего и обрывающего десятки биографий русских семей, которые никогда и нигде в мире уже не состоятся после самого большого человеческого безумия — гражданской войны внутри одного народа… В обычной войне можно напасть, а потом отступить на свою территорию, но в гражданской — можно только погубить собственный народ, отбросить национальную историю на десятки лет вспять, на дать состояться уникальным судьбам!

Но пока «есть упоение в бою»… Как бушует вокруг грозная песня, как гремит она мужским хором под стремительно темнеющим небом! На поле боя надвигается грозовая туча, которой начхать на людские страсти. Она полыхает молниями, у нее своя гражданская война…

3.

Вдруг, неожиданно, как потом оказалось, для самого Поляковского, меняется вся картина происходящего, кроме сюжета. Вместо южно-русской степи — раскаленные на августовском солнце желтые библейские холмы. По извилистой дороге, прыгая по камням, несутся вперед в облаках белой пыли сотни современных легковых машин, микроавтобусов со снятыми дверями. Они прямо облеплены разношерстной толпой молодых людей. Вместо голов у них — клетчатые куфии. На ходу, цепляясь за двери и крыши машин, они неистово стреляют из автоматов и гранатометов.

Катя лежит на плоской крыше-балконе своего дома в еврейском поселении с пулеметом и поливает свинцом наступающих палестинцев. Сердце разрывается от предсметрного крика женщин и детей во дворе дома. Рядом с ней на крыше, раскинув руки, лежит уже мертвый дядя Женя. Папа Дани с соседней крыши стреляет по погромщикам из гранатомета, но тоже падает и больше не шевелится. Мама Ора и тетя Юля тщетно пытаются укрыть в разрушенном строении уцелевших детей от взрывов арабских гранат. Все вокруг пылает и чадит в знойное августовское небо Девятого Ава — очередного грозного ответа Всевышнего на бесконечную еврейскую взаимную беспричинную ненависть и кровавую междуусобицу! Враги все ближе. Пулемет, заряжаемый незнакомым кудрявым черноволосым мальчиком вместо Сашка, раскаляется и шипит от капель пота, которые роняет на него Катя, до крови закусившая губу в последней надежде спасти свою и мамину жизни этой смертоносной машинкой. Но кудрявый мальчик с криком падает навзничь с ножом в горле, а над кромкой крыши, прямо перед Катей стремительно возникают сверкающие бешенной ненавистью и страхом глаза в прорези куфии. Перед ее лицом возникает летящее к ней лезвие ножа, судорожно зажатого в смуглую руку.

И — сразу наступает полная и безмятежная тишина. Разрушенный дом виден Кате уже сверху. Там мечутся во дворе бесчисленные враги в клетчатых платках на головах, сверкают их окровавленные ножи… Потом дом и само поселение становится пятнышком на желтых холмах. Под ней мерцает полоска прибоя. Муравьями сбегаются к морю уцелевшие евреи. Но они не могут даже войти в волны — их разобьет о рифы прибоем, даже лучшие пловцы не достигнут кораблей на рейде, не говоря о женщинах с липнущими к ним плачущими детьми, инвалидах на колясках, стариках и старухах, вообще сроду не умевших плавать. Позади — туча врагов в куфиях с ножами, впереди — буруны смертельного прибоя среди острых камней… Нужна армия, нужны вооруженные евреи, но их нет, а немногочисленные друзья там, в море, ничем не могут помочь оттуда… Но Катя все это видит как бы отстраненно, мельком. Все быстрее, едва земетным облачком, ее уносит все дальше и дальше от Палестины, совсем недавно бывшей таким грозным и непобедимым Израилем…

4.

Буря аплодисментов, заплаканные лица зрительниц, сжатые кулаки мужчин… Ошеломленная Катя сжимает онемевшую руку не менее пораженного увиденным Саши. Поляковский ошарашенно оглядывается по сторонам — он не инспирировал ничего подобного и вообще не понимает такой реакции зрителей — «Тачанка» всегда вызывала только революционный восторг!..

«Натан Борисович… У меня просто нет слов, — бушует помполит за кулисами после окончания сеанса и ухода из зала заплаканных пораженных зрителей. Остается, на правах Героя, только Дани. — Я, конечно, понимаю, вы с Дмитрием Ивановичем весь этот ужас пережили, но нам-то всем это зачем? Как мне теперь отчитаться перед парткомом пароходства за эту сионистскую публичную демонстрацию?» «Отчитывайтесь как хотите, — обессиленно ответил несчастный маг. — Я никак не могу все это объяснить. Я продуцировал только «Тачанку». Немного «Орленка» для молодежи. А эту ближневосточную муть я и вспоминать-то не хочу…»

«Это моя вина, — тихо сказал Дани. — Мне, напротив, ваша тачанка, как это сказать по-русски…» «До фени, — машинально помог ему помполит. — То есть это вы вмешались в представление? У вас что, у всех евреев этот дар?..» «За всех евреев не ручаюсь, но у этого, похоже, что-то есть, — просиял, наконец, понявший все Поляковский. — Не потому, что он еврей. У меня на сеансах иногда бывает такое. Редко, но бывает. Мои сюжеты непостижимым образом пробуждают в одном зрителе, не поддающемся моей магии, его собственные, но очень сильные ассоциации. Он невольно подключается к моему сеансу и портит все представление. Вот как-то выступал я перед… между нами говоря, членами Политбюро. Как и предусмотрено утвержденной где надо и кем надо программой, я продуцирую Второй съезд. Все видят живого Ленина, Плеханова и прочих, «Вихри враждебные» исправно звучат, но вот прямо чувствую, что кто-то словно под руку что-то свое сует, чего я и не вижу сам, как и сегодня не подозревал, что весь зал смотрит всю эту палестинскую трагедию… Окончил я сеанс и — глазам не верю: все красные сидят, потные, рубашки расстегнутые до пояса, глаза сальные, а рука чуть не у каждого в ширинке… Генсек не исключение. Как отмазываться? Тем более, что все до внутреннего визга довольны — нафига им этот Ленин, да еще с Плехановым. Никто и не помнит, кто вообще носил такую фамилию, каким уклоном увлекался и как окончил свою революционную биографию. Зато они у меня на сеансе получили откуда-то такой заряд кое-какой энергии, что все заспешили на все четыре стороны по неотложным государственным делам. «Ну вы и шалун! — говорит мне Генеральный. — Мне такое и во сне не приснилось бы…» А я бы и рад вспомнить, да нечего не вспоминается! Я же им дискуссию Ленина с Плехановым воображал от всей души! Сунули меня на детектор лжи и определили весь эпизод, как несчастный случай на производстве. Обещали выявить и наказать морального разложенца, паршивую овцу в их здоровой среде… Так что докладывайте в своем парткоме что угодно. Поляковского это не касается.»