Домик Кати он узнал издали по голубым ставням. Они были закрыты. Стемнело. На западе догорала багровая полоска заката. Над рекой зажигались первые звезды. Изо рта шел пар. Сомов подумал, что в средней полосе не бывает таких перепадов температур. Он прошел к дому, открыл калитку. На двери висел замок... Сомов даже подергал его, до того не поверилось. Он сел на ступеньку и решил дожидаться. Вдруг в калитку вошла женщина.

- Егор Петрович, вы, что ли? - Сомов узнал голос Риты. - А я смотрю, вы - не вы?

Сомов покраснел, поднялся со ступенек.

- Может, к нам зайдете? - Рита подошла к Сомову и протянула руку. - А Кати нет, Катя уехала.

- Куда уехала?

- Она часто ездит в город. А мы живем рядом. Пойдемте к нам. Петя сегодня дежурить в больнице остался. Там роды у одной женщины начинаются. Рита взяла под руку Сомова, и они вышли из ворот. - Сегодня Епифанов такие ужасные новости по селу разносил! Про вас и Екатерину Максимовну. Он очень подлый и опасный человек! А вот наш домик. - Рита показала на огромный дом, больше похожий на амбар. - Пойдемте. - Рита настойчиво тащила его в дом.

- Извините, Рита, но мне нужно побыть одному. Извините меня великодушно. Обещаю, что буквально на днях я буду у вас. - Сомов сказал это шутливым тоном, со снисходительной ноткой в голосе.

Проводив ее до порога, Сомов быстрым шагом пошел прочь. То, что Катя уехала, не сказав ему ни слова, сильно обидело его, задело почему-то его самолюбие. "И еще эта Рита! Черт бы их подрал!"

Уже подходя к своему дому, Сомов подумал о Наде. То, что она ему объяснилась в любви, было как-то в нем заштриховано. Ему было любопытно наблюдать, как с разных сторон раскрывается перед ним ее характер. Он твердо знал, что утром, пробудившись, обязательно вспомнит ее чуть влажные руки, нежные губы и эти бездонные синие глаза...

Сомову страстно захотелось услышать звуки рояля... Рахманинова. И тогда к нему пришло воспоминание о даче в Подмосковье. Тихий летний вечер. Сквозь открытые окна льется широкая и тоскующая музыка Рахманинова... Он стоит в саду под цветущей липой, видит, как выходит из дома его жена. Ее лица не видно, только силуэт. Потом выходит мужчина... Их поцелуй и рассудительный голос жены: "Без баловства, Федя, без баловства!" "Я тебя обожаю!" - неверным, фальшивым голосом произносит мужчина. "Я понимаю, Федор. Нам обоим нужен развод". Больше Сомов слушать не стал. Он ушел, потрясенный, в глубину сада.

"Мне это вспомнилось потому, что я увидел замок..." Сомов дошел до плетня, перелез через него и направился к окну. Тетка уже спала. Он перелез через окно, разделся, не зажигая света, и лег. Сна не было.

Шли бесконечной чередой воспоминания о прошлой жизни. О глупой и злой жизни. Сомов сам определил так свою жизнь - "глупая и злая". Но, видимо, не вся жизнь и не жизнь вообще, а жизнь именно с женой, да и то в последний период. Вспоминались московские знакомые, приятели. Но сейчас они были так далеко, что казалось, он о них когда-то читал, а не знал на самом деле. И тут Сомов услышал трель. В черной, почти звенящей тишине высоко и торжественно запел соловей. Звуки неслись от старой березы. Сомов поднялся, открыл настежь окна. На западе синело небо, и береза казалась нарисованной черной тушью на синем шелке. Где-то в ее ветвях пел соловей, может, правнук того соловья, который пел в детстве маленькому Егору.

- Жизнь, жизнь, - прошептал Сомов, - что ты есть такое?..

Чувства его обострились, словно в нем открылись невидимые поры, через которые в него проникали и эти соловьиные трели, и холодный, щемяще-сладкий воздух, и мысли о том, что с ним случилось вчера и сегодня. Вдруг до него кто-то дотронулся.

- Егорша, ты чё, милый? Замерз ведь! - Перед ним стояла тетка Лукерья.

Егор вдруг понял, что не просто замерз, а насквозь продрог. Он залез под одеяло. Лукерья села сбоку, погладила его по голове.

- Чё, родименький, не спится? Тут, как ты ушел, Катерина приходила. Говорит, узнала, что племянник приехал, так, говорит, чаю хорошего принесла! Цейлонского! Много, десять пачек принесла! Говорит, в город еду. Жалела, что тебя не застала. А где ж ты гулял?

- Да я так... Прошелся по улице.

- А у Наденьки по сю пору свет горит. Она ведь чё? Она ведь тетрадку пишет! Мысли какие в голову приходят али еще чё! Пишет... Вот оно как, Егорша... Кабы здорова была, то какая жена-то, а? Ой, Егорша! Самая жена и есть! Ты, милый, с ей осторожно слова роняй. Она чувствительная. Ты поласковей с ней. Она, видишь, голубушка, как ты приехал, места не находит!

- Тетя, ты мне скажи, а сама-то ты любила?

- А как жесь! Голубочек ты мой сизанький! Как же это я не любила? Поди, все на месте было... Любила-то, любила мово милого дружка... Попович он был. Сын попа нашего Михаила Андреевича Богодотского, Иван Михайлович. Когда церковь закрывали, они покель в селе осталися. Потом задумали переезжать. Ваня решил тут остаться. Мы пожениться договорились. Родители его против не были... Егорша, голубочек ты мой! Чё за бравый был парнишка! Так мы с им не целованы были. Постоим, за ручку подержимся... А чё сердце млело! Поехал он родителев навестить да и не вернулся. И где он? И не знаю... По сю пору и не знаю! Одно знаю: что не вернулся. знать, беда случилась. Я шибко его ждала, свово Ванечку. Покель сидела - годы вышли. Годы вышли, никому не нужна. Тут война! А каки уж свадьбы после войны... Горе, а не свадьбы. Мужики все понадорванные вернулись. Сколько одной матерщины прибавилось в селе! Война, не дай Бог ее... - Лукерья замолчала.

- Нынче месяц народился!

Через открытое окно смотрел на Егора тонкий высокий месяц. Он еще ничего не освещал и светился так, словно ему едва на себя хватало мягкого золотого света.

- Должно быть, к счастью ты его увидел, Егорша! - Лукерья перекрестила Сомова, подержала на его голове свои легкие сухие ладони, и боль, которая закипала на гребне души, вдруг пропала...

Сомов уснул. Он не слышал, как уходила Лукерья, не видел, что месяц еще долго глядел ему в лицо, пока не скрылся.

Соловей к полуночи притих. Притихло все в селе. Только собаки перебрехивались коротким сонным лаем.

* * *

Надя лежала на спине, подложив подушку так, чтобы можно было видеть сквозь окно яблоньки. Днем они распустились и стояли словно школьницы в белых фартуках. Она слушала соловья и, как только он кончил петь, стала думать о соловье. Никто, кроме бабушки, не знал, что Надя спала мало. Засыпала она далеко после полуночи, просыпалась до восхода солнца. Если небо было облачным, шел дождь, то Надя могла лежать долго и не вставать вовсе. Ночью ей хорошо думалось, виделось ярко.

В семье она была младшей. Два ее брата уже отслужили. Один заканчивал институт, другой после службы остался жить в Севастополе. Родители ее дорабатывали до пенсии. Мать была тихой болезненной женщиной. Отец малоразговорчивый и трудолюбивый. В доме он делал все. Он и готовил, и стирал, и по магазинам носился. Матери не под силу было вести хозяйство. Высокий, синеглазый, со смуглым, будто загорелым, лицом, отец по характеру был ровным, справедливым.

Мать же была впечатлительной, часто плакала и боялась темноты.

Однажды Надя услышала разговор отца с матерью. Отец стоял в одной майке на кухне, а мать сидела на табуреточке. Отец вытирал лицо, мышцы его буграми перекатывались под кожей. Он был крепким, как юноша. Мать смотрела-смотрела и вдруг сказала: "Ты, конечно, еще раз женишься! Вот я умру, а ты женишься!" Она заплакала. И в тот миг Надя поняла, что ее мать не любит отца, а отчаянно, до боли завидует его красоте и здоровью... Тогда отец ничего ей не ответил, стал одеваться. Отец был человек тонкий, Надя любила его, любила и мать, но это была не та любовь, которую просило сердце.

В восьмом классе она полюбила, как ей казалось, своего одноклассника. Но того, что ей хотелось бы видеть в своем избраннике, она в нем не нашла. Тогда она просто придумала его. Она много читала и обо всем рассказала тому, кого, как ей казалось, любила. Но он оказался пошлым и пустым. Сейчас, вспоминая своих школьных друзей, она думала, что вся их беда была в том, что они не думали о душе. Они не заботились и не подозревали о ней. "В раннем детстве, - думала Надя, - в самом раннем, когда мы уже осознаем, что живем, мы чувствуем душу".