Сергей Григорьевич никогда не был тщеславен; на зените своей головокружительной карьеры он ею не кичился. Но одно его глубоко огорчало, - быть лишенным военных знаков отличия, свидетелей доблести его и преданности отечеству: в особенности два знака были ему дороги: георгиевский крест, полученный за сражение при Прейсиш-Эйлау, и медаль 12-го года.
Он написал прошение министру внутренних дел, прося его, "повергнуть к подножию престола" его всеподданнейшую просьбу о возвращении ему упомянутых. знаков. "Они мне дороги, добавлял он, как доказательство того, что и я когда-то имел счастье проливать кровь свою за Россию". Александр II удовлетворил это последнее желание декабриста Волконского. За два с половиной года до смерти получил он эти {165} знаки и уже не расставался с ними. Маленький георгиевский крест и крохотная медаль перевязаны георгиевской ленточкой и пристроены, чтобы носить их в петлице. Так я их получил, так они у меня хранились в кожаном футлярчике. Из всего, что у меня отнято, это, может быть, самое дорогое. Где теперь этот крест и эта медаль? Чья-нибудь рука закинула их, чья-нибудь пята затоптала их в грязь... Но на этих страницах, - не знаю, удалось ли мне, - стремлюсь спасти от забвенья то, что закинуть нельзя, чего нельзя затоптать.
Кроме Москвы, жизнь Сергея Григорьевича и Марии Николаевны протекала в имении Вороньки Черниговской губернии Козелецкого уезда, у дочери. Елена Сергеевна, овдовев, после смерти Молчанова, вышла вторым браком за Николая Аркадьевича Кочубея; к ним ездили наши декабристы проводить лето.
Второй брак Елены Сергеевны был временем безоблачного счастья и для нее и для ее родителей. Вообще можно сказать, если родители сделали все, чтобы дать своим детям "молодость светлую", дети дали им "старость покойную". Трудно себе представить что-нибудь более ровное, тихое, чем письма того времени. Конечно, почерк Марии Николаевны уже не тот; из тонкого, нарядного, в струнку, он превратился в крупный, рваный, беспорядочный. Но и сама она была уж не та чернокудрая красавица, "дочь Ганга", которую перед отъездом в Сибирь рисовал с ребенком на руках Соколов. Теперь она была старушка, с гладко причесанными волосами, только на ушах закрученными в два локона. Седины не было; белый кисейный чепец обрамлял серьезное лицо и ложился концами на бархатную кацавейку. Остался прежний рост, остались удивительные глаза.
В них осталась {166} прежняя грусть, и было много нового страданья и много новой мысли. "Говорящие глаза", сказал в своих "Записках" барон Розен; что-то дальнее и глубинное "говорит в последних ее портретах. Это прекрасно передал известный итальянский портретист Гордиджиани в своем посмертном портрете, воспроизведенном при "Записках" княгини Марии Николаевны. Портрет этот писался во Флоренции в 1873 году по фотографиям, и, можно сказать, под диктовку моего отца, который сидел за спиной художника. Помню, как писались эти портреты деда и бабушки; меня, мальчика, отец водил в мастерскую. Гордиджиани был сыном известного композитора популярнейших в свое время романсов. Мой отец, обладавший прекрасным голосом и отлично певший, гуляя по мастерской, услаждал слух художника песнями его отца, в то время как тот рисовал его родителей. В особенности одну песенку любил я: "Ah, tempi passati non tornano piu" (Ах, прошлое время назад не вернется) ... Через много, много лет я снова услышал эту песню в устах дочери живописца, известной певицы Джульетты Гордиджиани ... Портреты были в нашем бывшем доме на Сергиевской в Петербурге; где сейчас, не знаю ... Вернемся к нашему рассказу.
В то время, о котором говорим, от княгини Марии Николаевны вяло некоторой строгостью; но это было то настроение, это не было ее отношение к людям. Она смотрела на чужую жизнь из глубины своего прошлого, на чужую радость - из глубины своих страданий. Это не она смотрела строго, а ее страдания смотрели из нее: можно все забыть, но следов уничтожить нельзя. И я думаю, что это причина, по которой домочадцы, служащие, гувернантки боялись ее. Говорю, что слышал, - сам ее помнить не могу, мне было {167} три года, когда она умерла в 1863 г. Знаю только, что летом 1862 года родители мои приезжали навестить Mapию Николаевну, привезли и меня двухлетнего; и, когда они уехали и меня увезли, садовнику было приказано не мести дорожек в саду, чтобы не стирались , на песке следы от детских ног моих ...
Расстроенное здоровье наших стариков заставило Сергея Григорьевича просить разрешения на поездку заграницу. Зимы 1859 и 1860 годов они провели частью в Риме, частью в Париже. В Риме, на кладбище Тэстачо, княгиня Мария Николаевна нашла могилу своей матери. Под Римом, в Фраскати, - могилу своей сестры Елены. В Риме же состоялась помолвка ее сына, моего отца.
Князь Михаил Сергеевич женился на внучке своей тетки Софьи Григорьевны, княжне Елизавете Григорьевне Волконской. Свадьба состоялась в Женеве 24 мая 1859 года, - там жила Софья Григорьевна; к ней поехали. Тут Сергей Григорьевич виделся в последний раз со своей сестрой; Мария Николаевна со своей золовкой. Сколько прошлого и какого разнообразного лежало вокруг этих трех, от Венского Конгресса до Иркутска... .
После свадьбы сына Сергей Григорьевич поехал на воды в Виши, а осенью все съехались в Париже (Где в предшествующем году справляли свадьбу Елены Сергеевны.). И тут какие воспоминания!... В 1815 году он видел возвращение Наполеона с острова Эльбы ... Из парижского пребывания помню случай, о котором часто мне рассказывали. Однажды дед мой, страдавший подагрой и часто обматывавший ноги платком, заметил, что одна нога у него посинела. Послали за доктором. Как раз случился в Париже знаменитый, приехавший из Дрездена профессор Вальтер. Он осмотрел, {168} нашел гангрену и потребовал ампутации. В это время пришел давнишний друг Сергея Григорьевича, доктор Louis, с которым он был знаком в 1815 году. Француз не согласился с немцем и объявил, что гангрена без жару не может быть. Пока знаменитости пререкались, верная старушка Мария Матвеевна, которую возили с собой заграницу, подошла к Сергею Григорьевичу, намуслила палец и мокрым пальцем потерла страшный синяк: оказался след полинялого платка...
В Париже застал Сергея Григорьевича день 19-го февраля. Это, можно сказать, был завершающий день его жизни. Он был в русской церкви на молебне, когда читался манифест об освобождении крестьян. Можно ли описывать, можно ли представить себе, что он чувствовал, когда с высоты амвона читались царская слова, возвещавшие то самое, ради чего он выстрадал каторгу и изгнание! Да, он м о г сказать: "Ныне отпущаеши раба твоего с миром".
Тут случился эпизод, болезненно полоснувший его по душе. Когда, весь в слезах, с трясущимися ногами, он подходил к кресту, он столкнулся с Николаем Тургеневым, которого декабристы, как эмигранта и человека, когда-то к ним близко стоявшего, а потом от них отдалившегося, - не любили. Столкнувшись с ним здесь, перед крестом, в такой день, в такую минуту, Сергей Григорьевич, забыв все прошлое и уступая ему дорогу, обратился к нему со словами: "Тебе, Николай, тебе первому подходить". Этим он хотел выразить, что старое забыто, а кроме того, и то, что, как писатель, он все же сослужит службу делу освобождения. Но Тургенев отступил на шаг, окинул его взором и сказал: "Кто вы такой?"
Княгиня Мария Николаевна, уезжая из России, {169} взяла с собой мешочек русской земли, с тем, чтобы в случай, если она умрет заграницей, ей положили его в гроб. Но она привезла его обратно. Она прожила еще два с половиной года, окруженная вниманием и заботами.
Летом 1863 года Сергей Григорьевич, как я уже упоминал, ездил с моим отцом в Тамбовскую губернию осматривать имение Павловку. Хозяйство и землю он всегда любил, а из Сибири привез особенную привязанность к огородничеству. В Вороньках, у Елены Сергеевны, он имел свой собственный огород, в котором работал. Тут, в одной подробности между прочим сказалась одна черта его характера, которая часто забавляла окружающих неожиданными своими проявлениями: это щепетильная аккуратность, с какою он выполнял то, что считал согласным с его понятиями о порядке.