Лицо Фирсова вытянулось и стало похоже на неспелый огурец.

Глаз медленно захлопнулся, и Букреев внезапно замурлыкал:

- Есть человечек. Тобой интересуется. Согласишься - окажешься в раю.

- Кто?

- Пока неважно. Главное - согласие.

- Согласен! - ни секунды не медлил Фирсов. - Согласен, Витек, согласен! Что я должен делать?

- Да ничего, - Букреев держал сигарету, картинно отставляя в сторону мизинец. - В баньку сходить, спинку человечеку потереть, массажик сделать. Короче, при бане будешь.

- Но я... я... я... не умею.

- Он научит, - промурлыкал Букреев и распахнул плотоядные глаза, облизывая ими измученного непростой солдатской жизнью земляка. - Подкормит тебя, отогреет. Мальчик ты - самый смак.

Шелковистая интонация медового голоса коконом обволакивала Фирсова. Последние бархатные нотки оформили смутные догадки в четкую, завершенную мысль.

Фирсову стало страшно. Ему показалось, что Букреев - это жирный паук, который разбросал вокруг свою паутину, а теперь тянет ее на себя, стараясь намертво захлестнуть ею Фирсова. О ребятах подобной ориентации он знал понаслышке, а столица просветила и в том, что даже Петр Ильич Чайковский относился к этой кодле. И вот сейчас один из нее сидел рядом, а другой - то ли прапорщик, то ли офицер - тянулся к нему, распахивая потные, мерзкие объятия.

Москвич понял, какой ценой ухватил место Букреев, и его начало мутить.

Солдат встал и попятился.

- Я... я... так не согласен... Я... я... не хочу.

Карамельные глазки Букреева вмиг затвердели, как эпоксидный клей, и налились яростью.

- А ты как хочешь? На халяву? Задарма? Не выйдет! - он вскочил из-за стола.

Фирсов опрометью бросился к дверям, рванул щеколду и выпрыгнул на улицу, залитую ярким светом. За спиной в черном проеме тяжело дышал Букреев.

- Скажешь кому - убьем, - пискнул он и тут же натянуто хихикнул. Смотри, не просчитайся, мальчонка.

Взъерошенный, с багровым лицом примчался в роту солдат. Он задыхался, на законные вопросы типа "где шлялся" выловившего его дедушки отвечал невпопад, за что, естественно, получил несколько крепких подзатыльников и пару законных ударов в печень.

Ловушка, в которую сам себя загнал Фирсов, захлопнулась. Как быть дальше -он не знал. Иногда казалось, что он попал в черный нескончаемый тоннель, где с одной стороны маячило сальное довольное рыло пидара Букреева, а с другой - торчали бесчисленные рожи сослуживцев под мерзким названием "воинский коллектив". Фирсов оказался в западне.

Вдобавок ко всему штормовым валом накатывались на часть боевые действия. Полк начал заниматься по семидневной программе. Думалось в моменты обучения солдату, что первые боевые окажутся для него и последними. И будет он так же валяться без движения у крылечка санитарной части, как тот парень, которого видел Фирсов пару недель назад. Тогда солдат оказался возле санчасти случайно: тащил мусор на свалку.

К модулю подкатил бронетранспортер. Был он припорошен пылью, словно мягким слоем серой ваты.

С машины соскочили солдаты. Откинулся боковой люк, и ребята принялись вытаскивать товарища, перетянутого бурыми бинтами.

Из санчасти выбежал врач, за ним - двое солдат с носилками. Медик подхватил болтающуюся руку, крепко сжал запястье, потом пальцем оттянул веко. Затем он выпрямился, отпрянул и кивнул на носилки. Паренька уложили на брезент. Над ним вновь склонился медик, скрестил безвольные руки раненого на груди, закрыл блестящий глаз и сказал: "Поздно. Умер он".

Невидимое от собственной яркости солнце бросало на землю лучи сильно и зло. В таком свете казались неестественными, точно были они вырезаны из жести, темно-зеленые кусты, чахлые тонкие деревца с редкими листьями, три ступеньки с облупившейся коричневой краской.

Возле ступеней - носилки. На них - ровесник Фирсова с белым застывшим лицом.

- Умер, - повторил врач приехавшему офицеру и махнул фельдшерам. - В "холодильник" его.

Носилки подняли с земли. Рука убитого, свесившись, сползла с груди. Пальцы покрыты засохшей корочкой крови, словно на кисть надели коричневую перчатку. Рука покачивалась в такт шагам. И показалось в тот момент Фирсову, что убитый не только машет ему на прощание, но и зовет за собой.

Офицер и трое солдат с бэтээра растерянно смотрели вслед.

- Надо было быстрее гнать, - сказал солдат со свалявшимися волосами. Это я виноват. Но ведь я постоянно думал, что ему будет больно, и поэтому скидывал скорость на поворотах.

- Не твоя вина. Моя, - ответил офицер и медленно стащил панаму с головы. - Это я виноват. Все тебе говорил, чтобы ты не бесился, не гнал, не то все мы в пропасть полетели бы к чертям собачьим.

- Я ему воды не давал, - неожиданно всхлипнул другой солдат, помоложе. - Толик глаза приоткроет, на меня смотрит и говорит: "Дай воды". А я вру, что кончилась она. Ведь нельзя воду давать, когда пули в брюхе! Меня Ходжаев предупреждал. Ходжа знает. Его с третьего курса мединститута выгнали. А Толик помолчит и снова просит: "Жжет все! Дай воды, все равно умру!" Я молчу, тряпку мокрую к его губам прикладываю, а Толян мне руку пальцами жмет. Больно так. Потом он открыл глаза, посмотрел, будто бы улыбнулся: "Все хорошо. Только мамку с батей жалко". И умер. Я знал, что он помер, только вам не хотел говорить. Думал, ошибаюсь.

- Никто не виноват, - сказал усталый доктор, закуривая. - Ранения смертельные. В этом случае даже лучше, если быстрее умирают: мучений меньше.

- Да, он так мучился, а я ему воды не давал, - еще сильнее всхлипнул солдат и опрометью бросился за бронетранспортер.

Фирсов увидел, как две змейки заскользили у него от глаз к подбородку. Солдат сел возле колеса и уткнулся лицом в колени.

Москвич осторожно приблизился к нему, тронул за плечо и спросил: "Хочешь сигарету?"

Солдат вздрогнул, показал Фирсову мокрое лицо с большими набухшими глазами и закричал: "Пошел вон отсюда! Пшел! Че зенки вылупил?"

Доброхот смешался, подхватил плащ-палатку с мусором и побежал, не оглядываясь.

А семидневная программа, обязательная перед каждой большой и серьезной боевой операцией, шла в полку полным ходом. По вечерам молодые окружали старшие призывы, стараясь выведать, что же на самом деле означают эти самые "боевые". Старослужащие, купаясь в десятках испуганных и любопытных глаз, степенно и не торопясь повествовали о боевых операциях, через которые они прошли. Врали, безусловно, нещадно, преувеличивая собственные доблести и храбрость, но молодняк верил всему безоговорочно.

Некоторые из "духов", наиболее решительные и бесстрашные, нетерпеливо отсчитывали последние дни до выхода в горы.

Фирсов с расспросами не лез, разговоров о боевых действиях чуждался. Он потерял аппетит и по ночам долго не мог уснуть. Но когда засыпал, то посещал его один и тот же сон: убитый парень, призывно машущий рукой. Москвич просыпался, ощущая, что даже в такой духоте начинают холодеть ноги, и судорожно думал - жив он или уже мертв.

Много раз он вспоминал земляка. От таких мыслей подташнивало, но Фирсов, злясь на весь свет, начинал убеждать себя, что "в этом" ничего зазорного нет. Однажды он настолько накачал себя подобными размышлениями, что не выдержал и побрел к Букрееву, внутренне согласившись уже на все.

Но на полпути остановился, выкурил вонючую, сырую сигарету, а затем злобно вбил окурок каблуком сапога в землю, плюнул смачно на него сверху и... вернулся в казарму. Фирсова охватила дикая ненависть к сослуживцам, потому что понимал в глубине души: у него остался лишь один выход. Другого выбора для себя москвич не видел.

"А что делать? - нервно думал Фирсов, кусая губы. - Делать-то больше нечего. Букреевым я не стану. Нет, не стану. Свою задницу подставлять? Что я, пидар уродский? Но и умирать не согласен. Почему я должен подыхать? Пусть лошки эти подыхают? Пусть воюют за свои побрякушки-медальки и поступления в институты! А мне надо вырваться из этого гадюшника. Я должен выжить! Должен!!!"