А я, верующий в то, что Бог есть любовь, - что я мог ответить своему молодому собеседнику, чьи синие глаза всё еще хранили выражение ангельской печали, возникшее когда-то на лице повешенного ребенка? Что я сказал ему? Говорил ли я ему о том израильтянине, его брате, который, быть может, был на него похож, о том Распятом, чей Крест покорил мир? Сказал ли я ему, что то, что оказалось камнем преткновения для него, стало краеугольным камнем для моей веры, и что для меня связь между Крестом и человеческим страданием и есть ключ к той непроницаемой тайне, которая погубила его детскую веру? Ведь Сион восстал из крематориев и массовых захоронений. Еврейский народ возродился из миллионов своих погибших, и именно благодаря им он снова жив. Нам неизвестна цена ни одной капли крови, ни одной слезы. Всё благодать. Если Вечный - в самом деле Вечный, то последнее слово для каждого из нас остается за Ним. Вот что я должен был сказать этому еврейскому мальчику. Но я смог лишь обнять его в слезах.

Франсуа Мориак

Глава I.

Его звали Моше-Сторож, словно у него никогда не было фамилии. Он был служкой и выполнял любую работу в хасидской[1] синагоге. Евреи Сигета городка в Трансильвании, где прошло мое детство, - очень его любили. Он был крайне беден и вел нищенскую жизнь.

Вообще-то жители нашего городка бедных не любили, хотя и помогали им. Моше-Сторож был исключением. Он никого не стеснял, его присутствие никого не обременяло. Он был непревзойденным мастером в искусстве быть незаметным, делаться невидимым.

Внешне он был угловатым и нескладным, как клоун. Его застенчивость бездомного ребенка невольно вызывала улыбку у окружающих. Мне нравились его огромные мечтательные глаза, устремленные куда-то вдаль. Говорил он мало. Он пел - точнее, напевал что-то. Насколько можно было расслышать, он рассказывал о страдании Божества, об Изгнании Провидения[2], которое согласно каббале[3] - ожидает своего освобождения через освобождение человека.

Я познакомился с ним в конце 1941 года. Мне было тогда двенадцать. Я был целиком поглощен верой. Днем изучал Талмуд, а вечером бежал в синагогу, чтобы оплакивать там разрушение Храма[4].

Однажды я попросил отца найти мне учителя, который мог бы руководить моими занятиями каббалой.

- Тебе еще рано. Маймонид[5] говорит, что лишь в тридцать лет еврей вправе вступить в полный опасностей мир мистицизма. Ты должен сначала изучить основные предметы, которые ты в состоянии понять.

Мой отец был человеком образованным и вовсе не сентиментальным. Он никогда не обнаруживал своих чувств - даже дома. Он всегда был больше занят делами окружающих, нежели своей семьей. В еврейской общине Сигета он пользовался величайши уважением, с ним часто советовались не только по делам общины, но также и по частным делам. Нас было четверо детей: Хильда старшая, потом Беа, за ней я - единственный мальчик в семье, и самая младшая - всеобщая любимица Циппора.

Мои родители содержали магазин, Хильда и Беа им помогали. А что касается меня, то я, по их мнению, должен был учиться.

- В Сигете нет каббалистов, - повторял отец.

Он хотел выбить эту идею из моей головы. Но всё было напрасно. Я сам нашел себе Учителя - Моше-Сторожа.

Однажды в сумерках, когда я молился, он заметил меня.

- Почему ты плачешь, когда молишься? - спросил он, словно мы были давно знакомы.

- Не знаю, - ответил я, сильно взволнованный.

Я никогда об этом на задумывался. Я плакал, потому что... потому что н е ч т о во мне требовало слез. Больше я ничего не знал.

- Почему ты молишься? - спросил он еще через минуту.

Почему я молюсь? Странный вопрос. Почему я живу? Почему дышу?

- Не знаю, - сказал я, еще более взволнованный и смущенный. - Не знаю.

После того дня мы с ним часто виделись. Он с большой горячностью объяснял мне, что всякий вопрос обладает такой силой, которой в ответе уже нет.

- Человек поднимается к Богу с помощью вопросов, которые он Ему задает, - любил он повторять. - Это и есть истинный диалог. Человек спрашивает, а Бог отвечает. Но мы не понимаем этих ответов. Их невозможно понять, потому что они исходят из глубины души и остаются там до самой смерти. Настоящие ответы, Элиэзер, ты найдешь лишь в самом себе.

- А ты почему молишься, Моше? - спросил я.

- Я молю Бога, который во мне, чтобы Он дал мне силы задавать Ему правильные вопросы.

Мы беседовали таким образом почти каждый вечер. Мы оставались в синагоге после того, как расходились все прихожане, и сидели в темноте, при слабом мерцании догорающих свечей.

Однажды вечером я рассказал ему, как мне горько оттого, что в Сигете нет учителя, который мог бы заняться со мной изучением Зогара[6], каббалистических книг, еврейского мистицизма. Он снисходительно улыбнулся и после продолжительного молчания сказал:

- В сад мистической истины ведут тысяча и один путь. У каждого он свой. Недопустимо ошибиться и пытаться проникнуть в этот сад чужим путем. Это опасно и для входящего, и для тех, кто уже там.

И Моше-Сторож, босой сигетский нищий, много часов напролет рассказывал мне об откровениях и тайнах каббалы. Вот так и началось мое приобщение к каббале. Мы вместе десятки раз перечитывали одну и ту же страницу Зогара. Но не для того, чтобы выучить ее наизусть, а затем, чтобы извлечь из нее самое сущность божественного.

И в эти вечера я пришел к убеждению, что Моше-Сторож приведет меня в вечность, туда, где вопрос и ответ сливаются воедино.

Потом однажды из Сигета изгнали всех иностранных евреев. К их числу относился и Моше.

Они горько плакали, скучившись в вагонах для скота, куда их загнали венгерские жандармы. И мы, стоя на перроне, тоже плакали. Поезд скрылся за горизонтом, оставив за собой лишь густой и грязный дым.

Я услышал, как позади меня один еврей сказал со вздохом:

- А что вы хотите? Война...

О депортированных скоро забыли. Через несколько дней после их отъезда говорили, что они в Галиции, работают, и даже довольны своей судьбой.

Проходили дни, недели, месяцы. Жизнь вернулась в свою обычную колею. В наших домах царили покой и безмятежность. Торговцы совершали сделки, ученики иешивы[7] жили среди книг, дети играли на улице.