Мы в этом позоре дышим и живем, подумал Вадим Андреевич.

Впервые догадки о добровольном уходе из жизни друга Дмитрия Есипова появились через несколько дней после его смерти. Когда схлынула тягостная боль, тоска, закончилась череда хлопот с похоронами, встреч, разговоров. В опустошенной голове вяло перетекали воспоминания о последних встречах с Митей. Обрывки фраз, знакомых энергичных жестов, лихорадочно сверкающие глаза с воспаленной краснотой белков, бисеринки пота на горячей коже лба. Этот разговор был где-то за две-три недели до смерти. Дмитрий был необычайно весел. Посреди пирушки за скудным столом с картошкой, квашеной капустой он вдруг возбужденно с хитрой улыбкой проговорил:

- Поверь мне, медику, есть такой способ смертяшки, когда никто не сообразит, что пацан наложил на себя руки.

В этот момент они сидели вдвоем, напротив друг друга. Мальчишка Есипова еще не вернулся с улицы, а жена вышла на кухню с грязными тарелками. Дмитрий перечислил какие-то лекарства.

- Главное - водки надо принять, - засмеялся он. - Представляешь, сначала наркоз, звуки фанфар, потом несколько таблеток... И оттуда уже никто не достанет. И никаких разговоров.

Он повторил последнюю фразу с каким-то облегчением.

Едва в памяти всплыли эти слова и хитрый довольный вид Дмитрия, как тут же Вадима Андреевича обожгла догадка о самоубийстве друга. Затем память-копуша вытолкнула на поверхность еще одну фразу того разговора. Неожиданное возбуждение Дмитрия погасло, и он сказал тихо: "Мерзко живем, достойнее не жить". Он обречено, сбивчиво стал объяснять, что одни его склоняют к соучастию в мерзости, а другие обвиняют в причастности к этим пакостям. Как-то он уже говорил Маркову, что в их психиатрической клинике по указке людей из цэка творятся темные дела, но Вадим Андреевич побоялся выпытывать подробности. Это было бы все равно, что тревожить руками открытую рану. "Достойнее не жить", - не договорив, прервал признания Дмитрий.

Так, нанизывая одно воспоминание на другое, Вадим Андреевич все больше убеждался в своих подозрениях о причине смерти друга, хотя сомнения все-таки оставались. А после ареста, во время следствия, он безоговорочно поверил, что Дмитрий сознательно покончил с собой. Так было легче переносить допросы, ложь нагромождаемую следователями, сомнения в верности товарищей. Следователи смеялись над ним, говорили ему, что только он один упрямится, все уже признались, а Александр Матвеевич Селин, его подельник, уже пишет покаянные письма. В такие моменты Вадим Андреевич закрывал глаза и повторял слова Мити: "Мерзко живем, достойнее не жить".

На одном из допросов Вадим Андреевич не выдержал и сказал следователю:

- Мой друг-психиатр поставил бы вам диагноз: атрофия совести.

Следователь сначала опешил, но ничего не понял и продолжал, глядя оловянными глазами, долдонить тупые вопросы.

Это была любимая тема Мити Есипова. Он шутливо говорил, что втайне пишет диссертацию на тему: "Общество субъектов с ампутированной совестью". В ней, говорил он, уже намертво доказана материальность явления совести, рассмотрены различные типы людей: с полным отсутствием совести, с зародышем, с совестью в процессе атрофирования и людей с полноценной совестью. "Последние обречены на вымирание, - смеясь добавлял Дмитрий. Хочу предложить начальству создать группу по хирурго-псиатрическому поиску органа - сосуда совести".

Когда Вадим Андреевич вернулся из заключения, вдова Дмитрия передала ему толстую папку с разными бумагами мужа. На папке была надпись "Заветная". Среди бумаг Вадим Андреевич нашел записку адресованную Маркову, но почему-то Вадим Андреевич ее никогда не видел. Дмитрий написал: "Дорогой Вадим! Главный вопрос жизни человека состоит в решении спора между инстинктом самосохранения и органа совести. Первый требует сохранения жизни любой ценой, даже ценой подлости, предательства, убийства. Второй готов идти до самоубийства, если невозможна нормальная жизнь совести".

Ниже было приписано другими чернилами, мелкими буквами, но тем же корявым лекарским почерком: "Я нашел средство для страждущей совести. Всего 2-3 таблетки. Прощай". Дата, поставленная под последней записью, совпадала с днем смерти Дмитрия.

Тогда у Вадима Андреевича исчезли последние сомнения в добровольности ухода из жизни Дмитрия. По обрывкам воспоминаний, по запискам в "Заветной" папке Марков даже восстановил события последних дней друга. В больнице он устроил грандиозный скандал, как он выразился, сказал заведующему клиникой все, что он думал о советской психиатрии вообще и о заведующем в частности. Распродал большую часть книг из личной библиотеки, которую собирал с детства, начиная с затрепанного томика "Робинзона Крузо". Купил холодильник. Марков помнил, какой был утроен по этому поводу семейный праздник. Дмитрий свой день рождения так не отмечал, как водружение в их комнатенку белого сверкающего чуда, а его жена была счастлива, наверное, не менее, чем в день свадьбы. Сыну Валерке купил яркий резиновый мяч, а вручил его на том же празднике со словами: "Гоняй, Валька, мяч, но главное для тебя, запомни, вот это, - он указал на полку, на которой стояло с десяток отобранных книг. - Они должны стать твоими друзьями". Среди книг стоял и "Робинзон Крузо". Опившийся газировкой "Ситро" и объевшийся пирожными, Валерка с недоумением водил глазами по темным корешкам книг - некоторые из них Дмитрий своими руками склеил, но так ничего и не вымолвил.

Была еще в папке записка без даты. Иногда - очень редко - с томительными содроганиями души Вадим Андреевич перечитывал эту записку: "Друзья ушли. Чемоданы отброшены. Весело, легко. Наверное, это лучший день на Земле. В окне - сентябрь этого года. Эти ржавые листья, два этих голубя на жести крыши этого дома напротив. Этот лист с желтыми и зелеными пятнами за стеклом. На подоконнике этот снулый прозрачный мотылек еле двигает паутинками-усиками. Это моя душа растворяется в золоте солнца и в этой синеве неба, тянется вослед этой невесомой снежно-холодной туче..."

Жена Дмитрия рассказала, что в тот день, войдя в комнату, она увидела мужа за столом. Уронив голову на неловко подвернутые руки, он как бы спал. Окно перед ним было распахнуто настежь. По подоконнику ходили голуби, которые с громким треском взмыли в небо, и ветер трепал волосы Дмитрия. Сначала она подумала, что муж немного выпил как обычно и задремал, хотела отругать его за то, что выстудил комнату. Закрыла торопливо окно, в которое вместе с солнцем врывался поток студеного воздуха из глубокого ледяного неба. Потом коснулась рукой лба Дмитрия и завопила от холода и ужаса...

В Париже моросил теплый дождь. Пассажиры, выйдя из самолета, весело и возбужденно галдели. Марков все оглядывался: не появится ли Валерка Есипов? Но того, видно, сморил богатырский сон. Вадим Андреевич после посадки пытался растолкать его, но потом, чуть ли не карабкаясь по тучным телесам Есипова, перелез через него, и одни из последних покинул салон самолета, оставив спящего Валерку на попечение стюардесс.

Вадим Андреевич с наслаждением вдыхал ароматный воздух. Ему и впрямь почудилось, что только так пахнет воздух свободы. Хотя была это всего-навсего парижская весна. Из тьмы порывами налетал теплый влажный ветер, принося парной запах оттаявшей травы и набухших соком почек.

На третий день Вадим Андреевич, сославшись на нездоровье, на старые раны, остался в гостинице. Руководитель группы долго не хотел оставлять его, а трущаяся вокруг поношенная пигалица, похожая на профессиональную стукачку, презрительно посматривала на него с хорошо заметной неприязнью. Но Маркову удалось выцыганить самоволку, и скоро тургруппа умчалась на очередную экскурсию, а Вадим Андреевич, выждав полчаса, вышел из гостиницы.

На соседней улице Марков набрал в автомате номер, достать который стоило больших трудов. Целый месяц ходил в иностранную библиотеку, рылся в справочниках, пока наконец не выкопал справочные данные по парижским учебным заведениям, где и натолкнулся на фамилию профессора Селина, слависта и прочее. А к нему и телефон. По телефону зазвучал приятный женский голосок. На школьном английском Вадим Андреевич объяснил, что ему нужен месье Селин Александр, и без всяких вопросов, ему выдали домашний телефон. Он снова набрал номер. На этот раз в трубке послышался женский смех. Вадим Андреевич стал говорить, но женский смех продолжался, затем смех, затихая, уплыл в глубь, и в трубке забубнил знакомый хриплый бас, коверкающий чужеродные французские звуки. От этого баса перехватило сердце и больно обожгло все давно забытое.