Она бросила окурок, допила из стакана, посмотрела на Елисея и невесело улыбнулась:
- Засиделись мы, тоска, как на поминках...Девчонкой я все верила, сейчас ни во что. Хотя нет. Знаю одно: хорошего не будет. Этим, новым, она кивнула в сторону Белого дома, - тоже не верю. Но они, по крайней мере, не врут про светлую жизнь.
- Мы, так получается, - сказал Елисей, - сами кузнецы своего несчастья. - Он не удержался от улыбки, Людмила Сергеевна тоже усмехнулась. - Может, кто втихаря и сковал себе счастье, а в основном куют несчастье, и очень истово, я бы сказал, не щадя сил. Вижу один только выход: надо хоть иногда простить себя. Иногда люблю представить в такие минуты, что, вот, например, этот пятачок: столик, стулья - а там машины, зоопарк это все сцена. А зрительный зал - там, за этим голубым небом, звезды наши зрители. Они нам сопереживают, волнуются, может, кричат нам, желая спасти нас, предупредить. Знаете, как дети на спектакле любимым героям кричат: волк или баба Яга идет... спасайтесь. Кричат, ногами топают. И все всегда хорошо заканчивается. Так вот и надо. Давайте и мы поступим, как дети. Хоть иногда, ну, раз в жизни крикнем: спасайтесь, Людмила Сергеевна... И все закончится хорошо, будет радость, тепло.
- И мороженое всем дадут, - сказала Аля.
Оказывается, она перестала бегать и прислушивалась к их разговору.
- А потом снова в ледяную прорубь? - спросила Людмила Сергеевна. Может, еще хуже станет? Свобода она же не только для честных, а и для подлецов, скорее воспользуются. Вот мы и ухнем в ад кромешный.
- Пожалуй, - усмехнулся Елисей. - Я бы наш социализм сравнил со смирительной рубашкой: ни рукой, ни ногой. Ешь кашку с ложечки, а за мысли крамольные и слова - подзатыльники. А теперь рубашку сняли. Вот глаза и разбежались. Кто какашки свои ворошит, половые органы изучает. Кто дубину схватил да ближних охаживает... А кто и в небо загляделся. Кому что.
***
Мальчик родился в конце сентября, в самый разгар листопада. Город все больше набухал сыростью, воздух холодил лицо утренними ледяными касаниями. Клены в разнобой загорались где ярко-желтыми облаками, где тяжело наливались кроваво-красными кострами. Тротуары, дворы затянула желто-зеленая осенняя кисея, скрывая грязь, городской мусор.
Лариса из роддома вышла счастливая, ее лицо немного истаявшее, бледное, светилось радостью и беззаботность. Аля, наоборот, была насторожена и серьезна. Каждую минуту она требовала остановиться и открыть ей лицо младенца. Смотрела в сморщенное красное лицо сосредоточенно и удивленно. Долго ничего не говорила, а во время очередной остановки сказала:
- Ему не нравится. Почему он такой недовольный?
Елисею больше всего думалось, что несет он ворох бессонных ночей, тревог, кошмаров. И где-то в уголочке, на донышке будет тихое ночное сопение ребенка, нечаянное движение во сне пальчиками, потом, не скоро, а в какой-то бесконечной мучительной череде дней, осмысленный взгляд из глубины глаз, когда внутри ребенка что-то затеплится, начнет тлеть потихоньку. А еще, может, свершится и то, о чем он прочитал у Фердинанда, когда тот увидел, как в его дитя вселилась бессмертная душа отца.
Что-то подобное было, когда Але исполнилось полтора года. Она обживала дачу, дивилась траве, трепещущим крыльям бабочек, лепесткам цветов. Родители были все время рядом. Потом однажды ему надо было уехать в город. Прощание сразу окрасилось тревогой, которая объяла его и жену. Вот они выходят к калитке, ветер с шумом мнет листву, вот жена с Алей на руках целует Елисея, он говорит Але, что скоро, совсем скоро вернется, видит ее не верящие, испуганные глаза. Потом он отстраняется в сгущение ветвей и листьев - он как бы видит свой силуэт глазами маленькой Али. Тут Аля закричала: "Папа!" - как раненый, беспомощный птенец, пронзительно, тревожно, будто вот сейчас, навсегда оборвется, исчезнет, умрет самое главное, дорогое... Физически он ощутил нити, которые влекут его назад, чтобы успокоить, утешить безграничную тревогу и страх.
Не утерпев, он оглянулся, стал махать рукой, но вид малышки, тянущей к нему руки, еще сильнее вонзился болью в сердце. Он торопливо зашагал дальше в гущу ветвей.
В тот момент ему стали понятны слова: "Не простишь ты меня никогда, тебе не будет хватать детей". Сказала их его первая любовь. Звал он ее сначала Галиной Юльевной, потом и Галей, и Юлей.
С ее словами навсегда вошли в него и радость, и тоска - мучительная и томительная маята, которая с тех пор пробуждалась и терзала его, стоило ему увидеть октябрьский листопад, вдохнуть щиплющий гортань осенний воздух, заметить в уличном сумраке необычное в предзимнюю пору загорелое женское лицо: смуглые щеки, лоб, мягкие горячие губы, яркие белки глаз.
Такой она предстала перед ним в тесной комнатке школьной изостудии. Он оторвался от мольберта, глаза его споткнулись и стали впитывать непривычные для поздней осени переливы загара на лице, шее. Она скинула с плеч яркий шарфик, высвободилась из мягкой курточки, небрежно бросила их в руки преподавателя студии. Потом ее смешливые глаза скользили по их лицам. Ей было весело красоваться перед ними.
Руководитель говорил, что, вот, Галина Юльевна на днях прилетела из тропической Индии, она художник, у нее много впечатлений: джунгли, там, океан, Будда. Он упросил ее приехать и рассказать о сказочной поездке.
Елисей ловил глазами яркие блики на темных густых волосах, белизну мягкого ворота воздушной вязки кофточки, переполненное жаром тело, скрытое складками одежды. Руководитель шутливо заметил, что студийцы все не без таланта, а твердо намерены служить искусству двое. Тут он указал на Елисея и его соседку. Ее глаза весело встрепенулись и скользнули на него, и в одно мгновение ему передались ее счастье, веселье и тревога. В оцепенении он ловил эти сладостные ощущения, хотя лишь одно мгновение были обращены к нему ее глаза. Она наконец отвела взгляд, но ему показалось, что по-прежнему ее тепло струится на него.
В мягком сумраке комнаты на белой стене сочно и ярко вспыхивала мозаика чужеземных красок. Проектор мерно щелкал, и на стене возникал очередной мираж: то похожее на алое облако дерево, сплошь окропленное крупными цветами, то истощенное бронзовое тело нищего, полулежащего у ствола дерева с плутовской улыбкой на расслабленном лице. Когда на стене возникла зеленая волна из густо сплетенных листьев, ветвей, искривленных стволов, Галина Юльевна тихо произнесла:
- Джунгли, один их вид у индийцев вызывает панический ужас. Нам их понять трудно. Наш лес - что-то родное, сказочное, доброе, а джунгли опасность, змеи, насекомые, гниль, смерть.
Проектор щелкнул, и на стене возникли индиец вполне европейского вида и Галина Юльевна, в легком, воздушном платье, соблазнительно веселая, беспечная, податливая. Она рукой как бы манила за собой в сторону зеленого вала джунглей.
- Ну, здесь ничего интересного, - ласково пропела Галина Юльевна и не удержалась от счастливого смеха, который пробудил в Елисее тошноту ревности. - Это мой гид, - коротко бросила она и переключила картинку.
Но перед глазами осталась сухая и крепкая фигура индийца в светлых брюках, легкой рубашке с короткими рукавами. Губы его улыбались с покорной готовностью следовать детским капризам его спутницы, а щеки напряглись, и в глазах сквозили страх и оцепенение.
После лекции все столпились у стола, на котором она разложила фотографии , сделанные в Индии. Вблизи Елисей разглядывал ее темные красивые волосы, которые скатывались на уши и падали на пушистый ворот свитера. Ее темно-агатовые глаза весело искрились, иногда наполнялись тьмой, от которой у него хмельно кружилась голова. В одно из таких умопомрачений Елисей громко спросил, как зовут ее гида на слайде и не женат ли он.
Ее бархатные брови легко вспорхнули вверх, глаза насмешливо осветились.
- Я звала его Гришей, у них иногда очень сложные имена, - сказала она. - Он не женат.
Все еще глядя на Елисея наполненными тяжелеющей тьмой глазами, она добавила, что, кому интересна Индия, всех приглашает на лекцию в Дом ученых.