Всегда благородны В моих глазах африканцы, А пришельцы ничтожны.

Жизнь в колонии непрестанно меняется, и с тех пор как я там поселилась, она сильно изменилась. То, что я описываю с предельной доступной мне точностью -- моя жизнь на ферме и встречи с жителями долин и лесов -- может быть, все же представит некий исторический интерес.

Глава вторая Маленький африканец

Каманте был мальчик из племени кикуйю, сын одного из скваттеров. Я хорошо знала всех ребят этого скваттера -- и

он, и его жена работали у меня на ферме, а дети пасли своих коз на лужайке около моего дома, надеясь, что вдруг случится что-нибудь интересное. Но маленький Каманте, вероятно, прожил на ферме несколько лет, прежде чем я увидела его. Очевидно, он от меня прятался, как прячется больное животное.

Увидела я его впервые, проезжая верхом по равнине, где он пас чьих-то овец. Никогда в жизни передо мной не представало более жалкое существо. Голова у него была огромная по сравнению с истощенным тельцем, колени и локти узловатые, как наплывы на сучьях, а обе ноги от бедер до пяток были покрыты глубокими гноящимися язвами. На широкой равнине он казался совсем крошечным, и не верилось, что в таком ничтожном тельце могло найтись место таким страданиям. Когда я остановилась и заговорила с ним, он ничего не ответил, словно не заметил меня. На его исхудалом, плоском, неправильном и бесконечно терпеливом личике глаза казались совсем потухшими, тусклыми, как у мертвеца. Казалось, он обречен и вряд ли проживет еще две-три недели, и грифы скоро закружатся над его головой в сухом раскаленном воздухе, предвкушая добычу. Я велела Каманте придти на следующее утро к моему дому -надо было попытаться помочь ему.

Я всегда лечила больных с нашей фермы по утрам, от девяти до десяти. Как у всех великих шарлатанов, у меня отбою не было от пациентов, и обычно два-три человека, а то и больше десятка, уже ожидали меня у дверей дома. Люди племени кикуйю привыкли к непредвиденным случаям и приспособились к неожиданностям. В этом они отличаются от белых, которые всегда заранее готовятся к беде и стараются оградить себя от неожиданных ударов судьбы. А негр в ладу с судьбой, потому что всю жизнь покорялся ей -- она для него как родной дом, зна. комая, как темнота его хижины, привычная, как мягкий перегной для его огорода. Он встречает любую перемену в

своей жизни с непоколебимым спокойствием. В своем хозяине, в своем целителе, даже в Боге, он ценит прежде всего дар воображения. Может быть, поэтому Гарун-альРашид занимает в сердцах уроженцев Африки и Аравии такое прочное место и считается идеалом правителя: его поступки всегда непредсказуемы, никогда не знаешь, чего от него ждать. Когда африканцы говорят о личности Бога, кажется, что они рассказывают тебе сказку из "Тысячи и одной ночи" или конец библейской книги Иова -- в обоих случаях их поражает одно и то же: бесконечная мощь фантазии.

Очевидно, этой черте характера народа, окружавшего меня, я и обязана своей популярностью, даже славой целительницы. Когда я впервые отправлялась в Африку, я повстречала на пароходе знаменитого врача из Германии, который уже в двадцать третий раз ехал туда экспериментировать с лекарствами от сонной болезни и вез с собой в клетках больше сотни крыс и морских свинок. Он мне рассказывал, что трудности при лечении туземцев возникали не от того, что они чего-нибудь боялись -- даже при сильных болях или перед серьезной операцией они держались очень мужественно -- просто им присуща глубокая неприязнь ко всякой системе, к порядку вообще, чего немецкий врач никак понять не мог. Но когда я сама познакомилась с туземцами, мне в них особенно понравилась именно эта черта. Люди они были по-настоящему смелые, они даже любили опасность -- это был истинный отклик творения на оглашенный ему жребий -- эхо с земли в ответ на глас с небес. Иногда мне казалось, будто в глубине сердца они боятся только педантизма. Попав в руки педантов, они умирают от тоски.

Мои пациенты обычно ждали меня на террасе дома. Они усаживались на корточки, худые как скелеты: старики, которых мучил страшный кашель, отчего из глаз у них все время лились слезы, молодые забияки с фонарями под

глазами и губами, разбитыми в кровь, матери с лихорадящими детьми, свесившими головки, как увядшие цветки. Часто приходилось лечить ожоги, потому что туземцы из племени кикуйю спят в своих хижинах вокруг костра, а ночью груды горящих дров или угля вдруг рассыпаются во все стороны; кстати, я сделала открытие, что мед прекрасно заживляет ожоги. На террасе всегда царило оживление, даже веселье, и мне это напоминало атмосферу в европейских игорных домах. Негромкий оживленный разговор смолкал, как только я выходила; молчание было напряженное, чреватое событиями -- это была минута, когда могло случиться что угодно. Но все терпеливо ждали, пока я сама не выберу первого пациента.

О медицине я знала только то, чему учат на курсах первой помощи. Но моя слава широко разнеслась после нескольких удачных исцелений, и ей не смогли повредить даже ужасные ошибки, которые мне случалось совершать.

Но если бы я была способна гарантировать выздоровление всем своим пациентам до единого -- как знать, к чему бы это привело. Они могли бы потерять доверие и перестали бы ко мне обращаться. Профессиональный престиж мне был бы обеспечен: они признали бы, что доктор из Волайи -- мастер своего дела, но вот сохранили бы они твердую уверенность в том, что я исполняю Божью волю? О Божьей воле они узнали все досконально, пережив страшные годы великой засухи, нападение львов среди ночных равнин, страх перед леопардами, что бродили вокруг хижин, где дети оставались без присмотра, налеты несметных полчищ саранчи, которая являлась невесть откуда и пожирала всю зелень до последней былинки, оставляя после себя пустыню. Они узнали Бога и в счастливые часы неописуемого ликования, когда тучи саранчи пролетали над кукурузным полем, не опускаясь, или когда весной ранние и обильные дожди проливались благодатью на поля и пастбища и сулили богатый урожай. Поэтому и выходи

ло, что превосходный доктор из Волайи мог оказаться чужаком, не посвященным в великие таинства жизни.

К моему удивлению, Каманте явился на следующее утро после нашей первой встречи. Он стоял поодаль от других -- там было уже человека три-четыре, -и на его полумертвом лице застыло такое выражение, будто он наконец видит в жизни смысл и решил воспользоваться последней возможностью, уцепиться за последнюю соломинку.

Оказалось, что он -- идеальный пациент. Он приходил в точно назначенное время и вел счет дням, когда ему велено было явиться -- через три или четыре дня -- что было весьма необычно для туземца. Болезненное лечение язв он сносил с терпением; которого я не встречала ни у кого. Я могла бы сделать его примером мужества для других, но мешало то, что он все же внушал мне сильное беспокойство.

Редко, очень редко мне приходилось встречать такую не прирученную душу, такую отгороженность от всего мира -- казалось, что он готов был стоять насмерть, упорно не допуская к себе окружавшую его жизнь. На мои вопросы Каманте отвечал, но сам никогда не произнес ни слова, не взглянул в мою сторону. Ему было незнакомо сожаление, сочувствие к кому бы то ни было, и он высокомерно, с презрительной усмешкой слушал, как плакали другие больные ребятишки, когда их мыли и перевязывали им болячки, но в их сторону он даже не глядел. Он не выражал никакого желания соприкасаться с окружающей его жизнью: очевидно, все контакты с ней причиняли ему только жестокие страдания. Его душевная стойкость перед болью походила на стойкость закаленного в битвах воина. Не было такого ужаса, который застал бы Каманте врасплох; весь его жизненный опыт и мировоззрение подготовили его к любым напастям.

И с каким высокомерием шел он навстречу всем бедам -- как некогда говорил Прометей: "Моя стихия -- боль, как ненависть -- твоя. Терзай меня: не сдамся". И еще: "Что ж, делай злое дело. Ты всемогущ". Но видеть в ребенке такую решимость мне было странно и жутковато. "А что же подумает Всемогущий, -- размышляла я, -- встретив такую непреклонность в тщедушном маленьком человечке?"