Туземцы редко теряют чувство меры. Они не устраивают громадных пылающих костров. Днем, перед началом праздника, жены скваттеров, чувствуя себя хозяйками на этом празднике, заранее приносят груды хвороста и складывают в кучу в центре площадки для танцев. Старые туземки, оказавшие своим присутствием честь этому празднику, рассаживаются возле груды хвороста, а вокруг зажигают ряд маленьких костров, словно кольцевое созвездие, и подбрасывают хворост из большой кучи всю ночь. Танцоры снова кружатся в пляске на фоне темного ночного леса. Площадку выбирают широкую, иначе искры и дым от костров могут разъесть глаза старушкам. И все же кажется, что это замкнутое, отгороженное от всего мира пространство, как будто просторный, общий для всех нас дом.

Туземцы не ощущают и не любят контрасты, они еще как бы связаны пуповиной со всей Природой в целом.

Свои праздники они всегда устраивают в полнолуние, когда луна предстает во всей красе, и они тоже вовсю красуются перед ней. Когда все вокруг залито нежным, но ярким светом небесного светила, они добавляют к этой великой иллюминации Африки и свои небольшие, рдеющие звездами огоньки.

Гости собирались группами, то по трое, то сразу по десять-пятнадцать человек -- друзья сговаривались заранее, а некоторые присоединялись друг к другу по пути. Многим танцорам надо было пройти миль пятнадцать, чтобы попасть на праздник. Когда шли большой толпой, несли с собой инструменты: флейты или барабаны, так что вечером накануне этих праздников на всех дорогах и тропах раздавалась звонкая музыка, словно колокольчики звенели под лунным ликом. У входа на площадку для танцев путники останавливались и ждали, пока их не впустят в большой круг; иногда, если это были гости издалека или сыновья знатных вождей, их пропускал один из старых скваттеров, кто-нибудь из знаменитых танцоров или распорядителей на этом празднике.

Распорядителями обычно назначались молодые люди с фермы, такие же, как все, но им поручалось следить за церемониалом на танцах, и они очень этим гордились. Еще до начала праздника они петухами расхаживали мимо танцоров, хмуря брови и напустив на себя строгий вид; когда танцы были в разгаре, они бегали из конца в конец площадки, следя, чтобы порядок не нарушался. Они несли своеобразное, эффектное оружие: прутья, связанные в пучок с одного конца; прутья горели, и они время от времени совали в огонь готовые потухнуть факелы. Юноши зорко смотрели за танцорами и, замечая малейшее нарушение этикета, сразу же нападали на виновных; со зверским выражением лица и свирепым рычаньем они тыкали прямо в танцора горящими прутьями, огнем вперед. Жертва, порой, корчилась от боли, но не издавала ни

звука. А может быть, эти ожоги, полученные на Нгома, считались не позором, а почетными ранами.

В одном из танцев девушки становились на ноги юношей и скромно держались за талии партнеров, а те, вытянув руки по обе стороны головы девушки, соединяли их на древке копья, направленного вниз, и все разом время от времени поднимали копье и изо всех сил разили на земле что-то невидимое. Прелестное было зрелище -- так трогательно было видеть, как молодые девушки искали на груди соплеменников защиты от какой-то грозной опасности, а те храбро охраняли их, даже позволяя становиться себе на ноги: а вдруг подползет откуда-нибудь ядовитая змея или еще какой-нибудь опасный гад. Часами продолжался этот танец, и лица партнеров начинали сиять таким священным восторгом, будто и впрямь они были готовы все, как один, умереть друг за друга.

Были и другие танцы, когда танцоры вбегали в круг и выбегали из него между кострами, а один, главный, подпрыгивал как можно выше и скакал в центре круга, причем копьями размахивали все, -- мне кажется) они изображали охоту на льва.

На Нгома приходили певцы, флейтисты и барабанщики. Некоторые певцы славились по всей стране, и их приглашали из дальних мест. Их пение скорее походило на ритмический речитатив. Это были импровизаторы, они сочиняли свои баллады на месте, а танцоры внимательно слушали и живо подхватывали хором. Какое удовольствие -- вслушиваться, как в ночной тишине начинает негромко звучать одинокий голос, а молодые голоса танцоров тихо, размеренно вторят ему. Но все же, если это пение продолжается всю ночь, только иногда для эффекта вступают барабаны, оно становится убийственно однообразным и превращается в страшную, утонченную пытку: кажется, больше не вынесешь ни минуты, но так же невыносимо представить себе, что это пение умолкнет.

Самый знаменитый в мое время певец приходил из Дагоретти. Голос у него был сильный, чистый, а кроме того, он был великолепным танцором. Он пел, двигаясь шагом или пробегая в кругу танцоров длинными скользящими шагами, на каждом шагу едва не преклоняя колено и приложив прямую ладонь к углу рта, вероятно, для того, чтобы сконцентрировать звук голоса, но казалось, что он хочет поведать слушателям опасную и очень важную тайну. Он сам был воплощенное эхо Африки. Он мог создать у слушателей любое настроение -радостное или воинственное, или заставить их, если ему угодно, корчиться со смеху. У него была одна потрясающая песня, или скорее военный гимн -- певец как будто бежал от деревни к деревне по всей стране, поднимая народ на войну, рассказывая о кровавых битвах и богатой добыче. Наверно, лет сто назад у белых поселенцев кровь застыла бы от этой песни. Но теперь певец никого стращать не хотел. Однажды вечером он спел три песни, и я попросила Каманте перевести их мне. В одной говорилось о фантастическом путешествии: будто бы все танцоры захватили корабль и отплыли в Волайю. Вторая песня, как объяснил мне Каманте, была сложена в честь старых женщин -- матерей и бабушек самого певца и всех танцоров. Эта песня мне очень понравилась, она была проникнута такой нежностью, любовью к старым, беззубым, безволосым матерям и бабкам кикуйю, которые сидели тут же у костра, посреди площадки, кивая головами. А третья песня, очень короткая, очевидно, была такая смешная, что все слушатели покатывались со смеху, заглушая певца, и ему приходилось повышать свой и без того пронзительный голос, да он и сам не мог удержаться от смеха. А старушки, явно польщенные всеобщим вниманием, хлопали себя по бедрам и хохотали, широко разевая беззубые рты. Каманте не хотелось переводить ее, он сказал, что это чушь, и очень коротко пересказал мне

содержание. Тема песни была очень проста: после недавней эпидемии чумы окружной инспектор объявил, что за каждую убитую крысу будет выдаваться денежное вознаграждение -- и в песне рассказывалось, как крысы, спасаясь от преследования, прятались в постелях старых и молодых женщин племени, и что там с ними творилось. Наверное, самое смешное было в подробностях, которые до меня не дошли; Каманте, нехотя переводивший мне эти слова, сам иногда не мог удержаться от кислой улыбки.

Но во время одной из этих ночных Нгома произошли драматические события. На этот раз Нгома была устроена на прощание, в мою честь -- я уезжала погостить в Европу. Году нас выдался хороший, и праздник вышел отменный, гостей было тысячи полторы. Танцы длились уже несколько часов; и когда я вышла перед сном поглядеть на прощанье, как идут дела, для меня поставили кресло возле хижины одного из слуг, и двое старых скваттеров занимали меня беседой.

Вдруг среди танцоров мгновенно поднялась тревога, словно на них напали врасплох, раздался звук потрясения и ужаса -- страшный стон, как шорох ветра, налетевшего на густой тростник. Танец замедлился, он замирал, но все еще не прекращался. Я спросила одного старика, в чем дело, и он поспешно, понизив голос, ответил: "Масаи накудья -- масаи идут".

Наверно, вести принес быстроногий гонец, потому что события развернулись не сразу: вероятно, кикуйю отправили посла, чтобы передать гостям, что их ждут. Но закон запрещал племени масаи приходить на Нгома к племени кикуйю, -- в прошлые годы это уже было причиной многих неприятностей. Слуги вышли и встали за моим креслом; все смотрели в ту сторону, где был вход на площадку. А когда масаи вошли, танцы сразу прекратились.