- Пойдемте взглянем на нее.

Мы поднялись наверх. Сильва, вся перепачканная яичным желтком, спала, свернувшись клубочком, в кресле. Мы долго рассматривали ее, потом вышли так же тихонько, как вошли, и я прикрыл дверь.

- Ну, признайтесь, что вы преувеличили! - тут же сказал я Дороти.

- А вы со мной не согласны?

- Нет, я не спорю, доля истины в этом есть. Но не до такой степени...

- До такой или не до такой, все равно это слишком.

- Я не знал, что вы настолько строги в расовых вопросах, - удивился я.

- Строга?! Да я просто обожаю индусов - Ганди, Кришнамурти, Рабиндраната Тагора... Но каждому свое место, не так ли?

- А мне кажется, - упрямо сказал я, - что она скорее уж похожа на герцогиню Батскую.

- Да ведь всем известно, что матушка герцогини была в наилучших отношениях с каким-то там магараджей.

- Ну вот видите, вы же сами сказали, что матушка герцогини согрешила, тем не менее герцогиня Батская живет и благоденствует. Так что давайте кончим этот разговор.

- Как хотите, мой дорогой. Но помните: я вас предупредила.

Тон нашего разговора, и с той, и с другой стороны, был вежлив, но чуточку суховат. Меня покоробили рассуждения Дороти. Разумеется, каждому свое место, иначе все в обществе пойдет прахом, но все-таки я не сторонник теорий этого французика по имени, кажется, Гобино [Гобино Ж.А. (1816-1882) - французский дипломат, социолог и писатель, один из основоположников расизма и расово-антропологической школы в социологии]. Не стоит преувеличивать. [Какими вялыми и равнодушными кажутся мне сегодня эти рассуждения! Но в то время слово "расизм" было еще неведомо. Гитлер - пока никому не известный - сидел в тюрьме Веймарской республики, а мы все, в той или иной степени, придерживались взглядов Киплинга. Как все изменилось с тех пор! (Прим. авт.)]

Я предложил Дороти прогуляться для разнообразия. Как только мы перестали говорить о Сильве, к нам тотчас вернулись прежнее дружеское согласие, теплая наша привязанность, старая, испытанная годами нежность, согревающая сердце. Мы чудесно провели целый час, бродя по лесу. На обратном пути Дороти, немного устав, опиралась на мою руку. И я спрашивал себя: так ли уж я уверен в том, что больше не влюблен в нее?

12

Дороти прогостила у меня до конца недели. Она считала делом чести подружиться с Сильвой прежде, чем уедет. Ей удалось это лишь наполовину, вполне достаточно, чтобы не посрамить себя. Увидев нас еще раз вместе, Сильва опять зарычала. Но теперь Дороти приносила ей лакомства - цыплят, ветчину. И когда моя лисица поняла, что ей придется либо поститься, либо стать полюбезнее, она отбросила свою враждебность и сделалась мало-помалу вполне сговорчивой. Но ни разу не выказала ей той трогательной привязанности, которой почтила меня или даже Нэнни.

Впрочем, вот что странно: когда Дороти уехала, мне показалось, что Сильва скучает по ней. Правда и то, что у домашних животных это наблюдается довольно часто: привязанность в большинстве случаев есть одна из форм привычки, и они страдают от перемен. Увидев меня одного, Сильва заглянула мне за спину, словно не понимая, где же прячется та, другая, потом обследовала коридор и лестницы. Никого не обнаружив там, она была крайне озадачена. Рассеянно, невнимательно поела. Еще дважды или трижды попыталась отыскать отсутствующую. Потом постепенно смирилась с переменой и, казалось, перестала и думать о ней. Но когда через неделю или дней через десять Дороти опять нанесла нам визит, Сильва встретила ее почти радостно. Я говорю "почти": поведение ее по-прежнему оставалось двойственным, и двойственность эта была не лишена комической окраски, ибо свидетельствовала об усложненности - пусть и наивной - ее души, если можно говорить о наличии души у молодой лисицы. Сперва, мурлыкая от удовольствия, она позволяла гладить себя по голове, потом внезапно, словно устыдившись собственной слабости, вонзала свои острые зубки в ласкающую ее руку, конечно, довольно слабо, стараясь не поранить, и все же причиняя боль. После чего тут же проворно улепетывала с виноватым видом, но, видя, что Дороти и я смеемся, вновь подходила к нам.

Я всегда испытывал большую симпатию и уважение к диким животным, нежели к домашним (если не считать лошадей), и от меня не укрылось, что Сильва все больше и больше одомашнивалась. И особенно быстро это пошло после того дня, как она добровольно решила остаться в четырех стенах, в Ричвик-мэнор. Став домоседкой, она сделалась послушной, соглашалась мыться в ванне, причем делала это даже с удовольствием, и больше не упорствовала в своем отвращении к платью. Теперь она владела уже целой сотней слов, правда самых прозаических, но, к счастью, сохранила прежний по-южному резкий акцент, доставляющий мне столько веселых минут.

Да, в ней оставалось все меньше и меньше влекущего меня дикого очарования, но рождалось нечто иное, что волновало, внушало мне какую-то тревожную нежность, привязанность с примесью страха: то было какое-то лихорадочное нетерпение, охватывающее ее из-за любого пустяка, часто и вовсе без видимой причины. Оно не имело ничего общего с тем волнением, которое побуждало ее скрестись в дверь, принюхиваться у окна, блуждать по комнате. Скорее, это было нетерпеливое стремление двигаться, необходимость перемены места, желание все время ходить из комнаты в комнату. Не понимая источника этого беспокойства, я тем не менее выявил одну из его причин: она все реже и реже погружалась в сон и, стараясь избежать скуки, заменила его этим лихорадочным метанием. Когда миссис Бамли, похоронив свою мать, вернулась в замок, я поделился с ней своими наблюдениями. Она ответила: с Сильвой нужно гулять.

Все в округе - и на ферме, и в деревне - знали, что я взял на воспитание ненормальную девушку, дочь сестры, и я старался показывать Сильву каждому, кто заходил на ферму. Вот почему мне больше не приходилось ни прятать ее, ни даже опасаться ее бегства: худшее, чего я мог опасаться в такой ситуации, - это что мне рано или поздно приведут ее, расцарапанную колючками и уставшую. Итак, я поручил ее заботам Нэнни и бесстрашно выпустил на прогулки за пределы ограды. И действительно, спустя час или два обе они благополучно возвращались домой. А какое счастье было наблюдать за их сборами! Каждое утро Сильва так ликовала, словно вчерашняя прогулка начисто выветривалась у нее из памяти: выход за порог был словно освобождением после долгого заключения. Радость переполняла ее, била через край, она вихрем проносилась по саду, крича и прыгая, потом вылетала на дорогу, тут же возвращалась проверить, идет ли за ней Нэнни, и так без устали сновала взад-вперед. Я следил, как они уходят (только не по направлению к лесу, этого мы еще пока боялись), и когда они вновь появлялись на тропинке - то была совсем другая Сильва, чинно шагавшая рядышком с Нэнни. Наконец угомонившаяся, усталая, но сияющая, с развевающейся по ветру гривой волос, в грубошерстной юбке, падающей тяжелыми складками, и шерстяном свитере, облегающем ее очаровательную фигурку, она казалась мне издали элегантнейшей спортсменкой, утомленной после долгой игры в гольф. Я открывал ей объятия; она не бросалась в них, как маленький ребенок, а как бы укрывалась, ласкаясь и пытаясь лизнуть мне подбородок. "Нет, не так!" - ворчал я и в свою очередь целовал ее, наглядно показывая, как это делается. Но она не понимала разницы, и ей пришлось очень долго учиться целовать меня в щеку так, чтобы не обслюнявить.