- Ничего не понял.

- Значит, надобно, чтоб тебе это было объяснено. Товарищ Броннер, взойди к нам сюда и объясни, в чем этот парень проштрафился перед рабочим классом.

Бася быстро взошла на трибуну.

- Товарищи! Наш товарищеский и вообще наш пролетарский суд отличается от буржуазного суда прежде всего тем, что в привлечении к суду он руководствуется здравым смыслом, а не какими-то там параграфами законов. Нет в законе такого параграфа, по которому мы могли бы привлечь к суду товарища Ца-рап... Извиняюсь, товарища В-а-л-е-н-т-и-н-а Э-л-ь-с-к-о-г-о (смех). И все-таки он глубоко виновен перед рабочим классом, виновен как рабочий и как революционер-комсомолец...

И Бася рассказала, как Царапкин намеренно медленно работал, стараясь удлинить все операции и тем сделать неверным весь хронометраж.

Председатель взглянул на Царапкина.

- Ну, милой, понял ты, в чем тебя обвиняют? Царапкин презрительно отозвался:

- Теперь понял.- И заговорил уверенным, привычным к выступлениям голосом: - Чтобы заниматься хронометражированием какой-нибудь работы, нужно эту работу понимать. Товарищ Броннер нашей работы не знает, ничего в ней не понимает и, когда я работаю добросовестно, обвиняет меня в предательстве рабочего класса.

И опять он стал говорить о необходимости тщательной работы, о большом браке, который получается оттого, что присохший к колодке лак загрязняет резину галоши.

Со всех концов зала раздались голоса галошниц:

- Это верно. Всего больше от этого брак. Согласилась и Бася.

- Да, верно. А скажи-ка ты мне, Царапкин, сколько ты в месяц вырабатываешь?

- Это тут ни при чем, сколько я зарабатываю.

- Ну, все-таки?

- Ну... Рублей двести.

- А сколько в день отлакируешь галош?

- Пар семьсот. Приблизительно по сотне в час.

- Та-ак... - Бася вынула свои записи.- Вот. Я твою работу подробно записала, как будто не заметила, что ты дурака валяешь. И выходит, что при такой работе, какую ты делал передо мною тогда, ты в день отлакируешь никак не больше трехсот-четырехсот пар. Ты сам себя, Царапкин, обличил. Стыдись!

Царапкин покраснел и молчал.

- Может, ты неправильно записала.

- Го-го! - В зале засмеялись.

- Нет, не беспокойся. Запись самая правильная. Председатель сказал:

- Ну, так как же... Валентин Эльский? (Каждый раз весь зал начинал смеяться.) Дело-то твое, Валентин, выходит неважное. Нужно будет тебе подумать над своею жизнью. Видал, сейчас на этом же твоем месте сидел парень,- как, хорош? Оба вы не хотите думать о социалистическом строительстве и о пятилетке. Раньше был старый капитал, при котором один хозяин сидел в кабинете и над всем командовал...

Царапкин слегка усмехнулся.

- Чего смеешься?

- Ты о политике?

- Да! О политике!

- О политике я и сам скажу.

- Ты помолчи, я еще много буду говорить о политике... Так могло быть при старом капитале, который мы обворовывали, а того больше - он нас обворовывал. А теперь какой у нас строй? Вот ты говоришь, что в политике смыслишь,- скажи.

- Скажу.

И бойко, без запинки, Царапкин стал говорить о том, что сейчас у нас хозяином всего является рабочий класс, что теперь нет, как прежде, эксплоатации рабочих, что теперь подъем хозяйства выгоден для самих рабочих.

- Правильно. Ну, я тебе сказал про старый быт, ты нам - про новый. Какую же политику нам нужно весть?

Царапкин опять усмехнулся и бойко, как первый ученик на экзамене, заговорил о необходимости рационализации производства, увеличения производительности труда, снижении себестоимости.

Председатель слушал и растерянно глядел. Когда Царапкин кончил, он сказал в раздумьи:

- Правильно ты все это говорил, а слушать тебя было как-то... огорчительно. На тебя, я примечаю, какие-то особенные нужны слова, контрольные. Наши слова ты все и сам знаешь.- Он вздохнул.- Плохо, парень, то, что слова-то наши ты знаешь, а вот пролетарских чувств наших не знаешь, даром, что сам пролетарий... Ну, товарищи, кто желает высказаться?

Бася, задыхаясь от негодования, ринулась на трибуну.

- Я думаю, товарищи, все вы испытываете то же чувство омерзения, какое испытала я, слушая этого горе-комсомольца...

Девчата-комсомолки бешено захлопали и закричали:

- Правильно!

Бася бурно продолжала:

- Да! Слова наши он все знает,- верно сказал председатель. Но то, что в этих словах для нас горит огнем, полно горячей крови, трепещет жизнью,- все это для него погасло, обескровилось, умерло. Стыдно было слушать, когда он мертвым своим языком повторял те слова, которые нам так дороги, так жизненно близки...

- Правильно! Правильно!

Ребята яро хлопали, еще пуще хлопали девчата и среди них Лелька.

- Какое бесстыдство! Какой цинизм! Вы заметили, как он подленько усмехался, когда произносил всем нам такие дорогие слова? Уж одним этим он себя не меньше обличил, чем своим враньем, что будто бы работал при мне так медленно, чтобы лак не попал на колодку... Товарищи! Сейчас у нас начинается великая стройка, рабочий класс должен напрячь все силы, себя не жалея, чтоб у нас установился социализм. А этот вот рвач дрожит только над одним,- как бы ему не повысили норму, как бы ему не потерять ни рублика из своих двухсот рублей в месяц... Двести рублей, а? Недурно, товарищи?

- Очень даже недурно! Мужской голос:

- А тебе завидно? Бася продолжала:

- И он недурно эти двести рублей умеет проживать. О, очень даже недурно! Я вам расскажу...

Под общий хохот она рассказала о своем посещении Васеньки на дому, о никелированной кровати и голубом атласном одеяле и о двух больших портретах на стене - Владимира Ленина и Валентина Эльского.

Хохот катался по всему залу. Царапкин сидел злой и красный. А Бася рассказывала, как он ей проповедывал, что сейчас задача сознательного рабочего - заводить себе получше обстановочку, получше кушать и покрасивее одеваться.

- Вот как он понимает призвание сознательного рабочего в наше грозное, трудное и радостное время! Посмотрите на эти лакированные ботинки и зеленые носочки: вот тебе высокая боевая цель, рабочий класс!

Долго комсомолия аплодировала, волновалась и переговаривалась. Потом взошел на трибуну худощавый парень с бледным лицом,- его Лелька мельком видала в ячейке. Говорил он глуховатым