За окном башни раздался какой-то звук: не то крик, не то ауканье, но несколько иное, чем в ту памятную ночь, - пожалуй, более глухое. Хайме почудилось, что этот крик доносился откуда-то поблизости. Его, вероятно, издавал человек, спрятавшийся в кустах тамарисков.

Он прислушался, и оклик вскоре повторился. Это было такое же ауканье, как и тогда, ночью, но приглушенное, тихое, хриплое, как будто тот, кто кричал, опасался, что его крик разнесется слишком далеко, и, приложив руки ко рту, наподобие рупора, направлял звук прямо в башню.

Когда первое изумление прошло, Фебрер молча улыбнулся и пожал плечами. Он и не думал двигаться с места. Что ему до этих допотопных обычаев, этих сельских вызовов на поединок? "Аукай, приятель, кричи, пока не устанешь, я все равно не слышу".

И, чтобы отвлечься, он снова начал перечитывать письмо, находя особое наслаждение в длинном списке кредиторов: имена их вызывали у него в памяти то гневные картины, то комические сцены.

Ауканье продолжалось с большими перерывами, и всякий раз, когда его хриплый, пронзительный звук нарушал тишину, Фебрер вздрагивал от нетерпения и возмущения. Боже мой! Неужели придется провести ночь вот так, без сна, слушая эту наглую серенаду?

Ему пришло в голову, что, может быть, враг, спрятавшись в зарослях, видит свет сквозь щели в двери и потому так настойчив в своих действиях. Он потушил свечу и лег на кровать; растянувшись в темноте на мягком шуршащем тюфяке, он испытал блаженное ощущение. Пусть этот грубиян кричит хоть несколько часов, пока окончательно не охрипнет! Он не пошевельнется. Что ему до этих оскорблений!.. И он засмеялся, испытывая чисто физическую радость от того, что лежит на мягкой постели, а тот в это время надрывается, сидя в кустах, не смыкая глаз и держа оружие наготове. Ну и шутку сыграет он с соперником!..

Приглушенные крики мало-помалу убаюкали его, и он почти заснул.

У двери им заранее была устроена та же баррикада, что и в позапрошлую ночь. Пока раздавалось ауканье, он был уверен, что ему ничто не угрожает. Вдруг он сильно вздрогнул, выпрямился и стряхнул с себя дремоту, уже переходившую в сон. Криков больше не было слышно. Его заставило насторожиться таинственное молчание, гораздо более угрожающее и тревожное, чем враждебные оклики.

Он поднял голову, и сквозь смутные шорохи, сливавшиеся в единое дыхание ночи, ему послышался какой-то шаркающий звук, легкий скрип дерева, нечто похожее на легкую поступь кошки, которая крадется со ступеньки на ступеньку по лестнице и подолгу останавливается.

Хайме нащупал револьвер и сжал его в руке. Ему показалось, что оружие дрожит в его пальцах. Его постепенно охватывал гнев, свойственный человеку, уверенному в своих силах и угадывающему присутствие врага у себя за дверью.

Медленные шаги заглохли, быть может на середине лестницы, и после долгого молчания отшельник услышал тихий голос, звучавший для него одного. Он узнал его: это был голос Кузнеца. Тот приглашал Фебрера выйти, называл его трусом и к этому оскорблению добавлял другие ругательства по адресу ненавистного ему острова, родины Хайме.

Повинуясь безотчетному порыву, Хайме вскочил с постели, и тюфяк громко зашуршал под его ногами. Стоя в темноте во весь рост и держа в руке револьвер, он пожалел о своем внезапном движении и снова почувствовал острое презрение к врагу. К чему обращать на него внимание? Нужно опять лечь... Последовала другая пауза: противник, по-видимому, услышал хруст тюфяка и ждал, что хозяин башни выйдет с минуты на минуту. Прошло некоторое время, и хриплый, наглый голос снова раздался в ночной тиши. Он снова назвал майоркинца трусом и предлагал ему показаться: "Выходи, шлюхино отродье!"

Услышав это оскорбление, Фебрер задрожал и сунул револьвер за пояс. Его мать! Его бедная мать, бледная, больная, не уступающая по кротости святой, подвергается худшему из поношений со стороны каторжника!..

Он инстинктивно устремился к двери, но наткнулся на стол и стулья, нагроможденные перед нею. Нет, только не через дверь... На темной стене виднелось квадратное пятно туманного голубоватого света. Хайме открыл окно. Сияние звездного неба слабо озарило его судорожно искаженное лицо с печатью холодного отчаяния и жестокости; в эту минуту он был похож на командора дона Приамо и других мореплавателей, несших войну и разрушение, чьи портреты покрывались пылью в особняке на Майорке.

Он сел на подоконник, перекинул ноги и стал медленно спускаться, нащупывая впадины в стене, чтобы отваливающиеся от нее камни не скатились вниз и не выдали бы его своим шумом.

Очутившись на земле, он вытащил из-за пояса револьвер и, наклонившись, почти ползком, опираясь на руку, стал пробираться, стараясь обогнуть башню. Ноги его задевали за обнаженные ветром корни тамарисков, которые стелились по песку, словно черные змеи. Каждый раз как он наталкивался на препятствие, заставлявшее его тратить большие усилия для продвижения вперед, каждый раз как скатывались или хрустели под его тяжестью камни, он замирал на месте, затаив дыхание. Его охватывала дрожь, но не от страха, а от сильного беспокойства и тревоги, как нетерпеливого охотника, который боится опоздать. О, если бы напасть на врага внезапно, у самой двери, когда он бормочет вполголоса свои страшные оскорбления!..

Распластавшись на ходу, как зверь, едва касаясь земли, он увидел наконец нижнюю часть лестницы, затем верхние ступеньки, а там и черную дверь в центре башни, казавшуюся белой при свете звезд. Никого! Враг спасся бегством.

От неожиданности он выпрямился и стал тревожно вглядываться в темное неподвижное пятно, сползавшее по склону. Смотрел он недолго. Неподалеку от него из-за тамарисков сверкнула красная змейка, короткий огненный зигзаг, вслед за этим взвилось белое облачко и раздался гром. Хайме почудилось, что его ударили в грудь булыжником, раскаленным камнем, который, по-видимому, отскочил рикошетом от выстрела.

"Ничего!" - подумал он.

Но в ту же минуту он, сам не зная как, очутился на земле, распростертый навзничь.

"Ничего!" - снова подумал он.

Он машинально перевернулся на грудь, оперся на одну руку и вытянул вперед другую, державшую револьвер.