Фебрер остался один. До его слуха долетал звук колокольчика, шум толпы, которая то вставала на колени, то поднималась, и знакомый голос, голос дядюшки Вентолера, выкрикивавшего нараспев своим беззубым ртом ответы священнику по ходу богослужения". Люди не смеялись над этим проявлением старческого слабоумия. Они уже привыкли из года в год слушать латинские возгласы бывшего моряка, вторившего со своей скамьи ответам служки. Все придавали этим несуразным причудам оттенок набожности, подобно тому как жители Востока видят в помешательстве признак святости.

Стоя на паперти, Хайме для развлечения курил. Над сводами портика вилось несколько голубей, нарушая своим воркованием наступавшую временами глубокую тишину. Три сигарных окурка уже валялись у ног Фебрера, когда внутри церкви послышался протяжный рокот, как будто тысячи сдерживаемых дыханий нашли себе выход во вздохе облегчения. Затем донеслись шум шагов, заглушенные приветствия, стук отодвигаемых стульев, скрип скамеек, шарканье ног - и дверь мгновенно оказалась забитой людьми, которые пытались выйти все сразу.

Верующие потянулись вереницей, здороваясь друг с другом, словно встретились впервые здесь, на солнце, а не в сумраке храма.

- Добрый день!.. Добрый день!..

Женщины выходили группами: старухи, одетые в черное, распространяли вокруг себя запах бесчисленных нижних и верхних юбок; молодые, затянутые в узкие корсеты, которые сдавливали им грудь и скрадывали смелые линии бедер, с заметной гордостью выставляли напоказ, на фоне цветных платков, золотые Цепи и огромные распятия. Это были смуглые девушки, порой с оливковым оттенком лица, с большими глазами, полными драматизма, с медным цветом кожи и блестящими, напомаженными волосами, расчесанными на пробор, который от грубого гребня становился с каждым днем все шире и шире.

Мужчины ненадолго останавливались у выхода, чтобы надеть на стриженую голову с длинным вихром спереди платок, который они носили под шляпой, на манер женщин. Он заменял им капюшон старинной местной мантии, надевавшейся лишь в исключительных случаях.

Затем старики вытаскивали из-за пояса самодельные трубки и набивали их табаком из поты - травы, произраставшей на острове и обладавшей пряным ароматом. Юноши держались подальше от старших. Они выходили на паперть, заложив руки за пояс и запрокинув голову, принимали гордые позы перед женщинами, среди которых находились их избранницы-атлоты, притворявшиеся равнодушными и в то же время посматривавшие исподтишка на молодых людей.

Мало-помалу толпа расходилась.

- До свиданья!.. До свиданья!..

Многие из них не встретятся до следующего воскресенья. На всех тропинках виднелись удаляющиеся пестрые группы: одни в темной одежде, без провожатых, шли медленно, словно влачили на своих плечах непосильное бремя старости; другие - шумные, в беспокойно трепещущих на ветру юбках и развевающихся платках, - за ними толпой бежали атлоты, стараясь криками и взрывами смеха напомнить девушкам о своем присутствии.

В церкви все еще оставался народ. Фебрер увидел, как вышли несколько женщин в черном, печальные, закутанные с ног до головы; из-под плаща у них выглядывали только покрасневший от солнца нос и воспаленные глаза, затуманенные слезами. На каждой из них был абригайс - зимняя шаль, традиционная накидка из толстой шерсти; это одеяние производило впечатление чего-то мучительного и удушливого на фоне знойного летнего утра. Позади них шли, тоже закутанные, старые крестьяне, накинув на себя праздничные грубошерстные мантии коричневого цвета с широкими рукавами и узкими капюшонами. Мантии были наброшены на плечи, но капюшоны были плотно застегнуты у подбородка и из-под них глядели обветренные физиономии, напоминавшие лица пиратов.

Это были родственники крестьянина, умершего неделю тому назад. Обширная семья, жившая в отдаленных друг от друга уголках квартона, собралась, по обычаю, на воскресную мессу для поминовения усопшего и, встретившись, предавалась своему горю с африканской страстностью, как будто перед глазами все еще лежало мертвое тело. Обычай требовал, чтобы в этом случае одевались торжественно, по-зимнему, прячась в парадные одежды, как в своеобразную скорлупу, таившую их горе. Все плакали и потели под облегавшими их нарядами, и каждый, узнавая родичей, которых не видал уже несколько дней, испытывал новый взрыв острого отчаяния. Из-под суровых плащей слышались мучительные вздохи. Грубые лица, обрамленные капюшонами, искажались по-детски горестными гримасами, и стоны их походили на плач больного ребенка. Горе лилось непрерывным потоком, и слезы смешивались с потом. У всех под носом (единственной видимой частью лица этих скорбных призраков) висели капли, падавшие на складки толстого сукна.

Среди шума женских голосов, завывавших грубо и мучительно, и мужских стонов, порой пронзительных от горя, один из мужчин заговорил добродушно, но властно, требуя тишины. Это был Пеп из Кан-Майорки, дальний родственник покойного; на этом острове все были в той или иной мере связаны кровными узами. Хотя отдаленное родство и побудило его разделить общее горе, оно не заставило его, однако, надеть парадную мантию. Он был во всем черном, с накинутым поверх легким шерстяным плащом, и в круглой фетровой шляпе, что делало его похожим на священника. Его жена и Маргалида, которые не считали себя в родстве с этой семьей, держались в стороне, словно их разделяла разница между яркими воскресными платьями и мрачными одеждами остальных.

Добродушный Пеп делал вид, что его раздражают крайние приступы отчаяния этих одетых в траур людей, приступы, обострявшиеся с каждой минутой. Довольно, хватит! Пусть всяк идет домой, живет долгие годы, а покойника препоручим господу богу!

Под плащами и капюшонами рыдания усиливались. Прощайте! Прощайте! Люди обменивались рукопожатиями, целовали друг друга в губы, обнимались до боли в плечах, словно расставались навсегда. Прощайте! Прощайте! Затем они стали расходиться группами, каждый в свою сторону - к горам, покрытым сосновым лесом, к хуторам, белеющим вдалеке и наполовину скрытым за фиговыми и миндальными деревьями, к прибрежным красноватым скалам.