Но вот и штаб. Воспользовавшись отсутствием часового, вхожу в сени и попадаю в просторную комнату, похожую на зал. За одним из столиков сидит машинистка и стрекочет кузнечиком. У второго, спиной ко мне, стоит огромный детина в поддевке и с маузером в деревянной кобуре.
Мельком я взглянул на стены и замер: прямо напротив меня висит портрет генерала Май-Маевского, слева -- Корнилова, справа -- Каледина. Я машинально хватаюсь за боковой карман и нащупываю пакет. Мысли несутся с невероятной быстротой. Ведь если только этот человек обернется -- обыск, а там и виселица неминуемы.
Под портретами генералов какие-то надписи. Я напрягаю зрение и читаю: "Генерал Май-Маевский -- чистый вес двенадцать пудов..." Что это: бред, сумасшествие? Смотрю на портрет Корнилова: "Хоть и Лавр, а погиб бесславно". Под Калединым тем же каллиграфическим почерком выведено: "Хоть и генерал, а молодец: сам застрелился!"
-- Сволочи - юмористы! -- шепчу я, вытирая со лба пот.
-- Что вы сказали? -- спрашивает огромный человек и поворачивается ко мне всем корпусом. Теперь я ясно вижу, что он без погон.
-- Мне нужен Мугуев,-- говорю я.
-- Хаджи-Мурат в той комнате.
Я исчезаю за дверью, а через час мы с вами, милая Лида, уже едем по бескрайней степи и слушаем заунывную, монотонную, как здешний ветер, песню калмыка - возчика.
Сначала мы ехали лошадьми, а потом наши брички и арбы везли верблюды через какие-то села со странными названиями: Олениково, Яндыки, Басы...
Что за странные животные, эти верблюды?! Они идут по степи пять километров в час и ни шагом больше, независимо от того, бьют их или нет, кормят или морят голодом. И на всем пути по этой рыжей безводной пустыне из барханов то тут, то там выглядывают белые, омытые песками черепа людей и лошадей--следы прошлогоднего отступления той же 11-й армии из-под Кизляра. А теперь эта армия опрокинула полчища бело - гвардейцев и победоносно вышла на Кубань и Северный Кавказ.
На первом кумачовом плакате, который я тогда увидел, меня поразила надпись: "Прочь с дороги, глушители революции!" Сознайтесь, Хаджи-Мурат, это вы придумали столь пафосный клич? Вы тогда были молоды и, вероятно, мечтали стать поэтом.
Почти всю астраханскую степь мы проехали при благоприятной погоде, и только где-то уже под Яндыками нас захватил самум.
Небо внезапно потускнело. Солнце, похожее на огромный медный таз, нырнуло в черно-бурую тучу, и сразу же по пескам побежали серо - лиловые тени. Откуда-то издалека долетели резкие порывы ветра, крутящие гигантские столбы больно хлещущего песка, и вся пустыня погрузилась в рыжую мглу... Но так же неожиданно, как и налетел, смерч вдруг стих. Исчез оранжевый занавес песка, и совсем неожиданно из тучи выплыл медный таз.
И только новые серповидные барханы свидетельствовали о недавно пронесшейся буре.
Но вот, наконец, и Астрахань. Я, уже заболев тифом, но еще не зная об этом, пошатываясь, вхожу в кабинет Кирова и передаю заветный пакет.
Сергей Миронович разрывает конверт, быстро скользит взглядом по четко исписанным листам, затем вместе с Квиркелия переходит к противоположной стене, к огромной карте, унизанной красными флажками, и делает какие-то записи в своем блокноте. Я смотрю на Кирова: обожженное ледяными ветрами лицо, утомленные бессонными ночами глаза... Вспоминаю Владикавказ. Это уже не тот Сергей Миронович, от которого в детстве получал я в подарок цветные карандаши и переводные картинки.
Точно такие же карандаши и картинки дарил мне и другой замечательный человек -- Евгений Багратионович Вахтангов.
Женя, как называли его мои родители, в свои юные годы увлекался идеей создания "Радужного" театра.
Киров бывал на спектаклях Владикавказской любительской труппы, созданной Вахтанговым в 1907 году. Это были пробные шаги Евгения Багратионовича. В его "театре" шли инсценировки маленьких рассказов Чехова. Уже тогда Сергей Миронович предвещал Вахтангову большую театральную будущность.
Лишь через двенадцать лет в Москве Вахтангов осуществил свою мечту.
У отца Евгения Багратионовича в центре города была маленькая табачная фабрика, и когда у "блудного сына" в Москве случались материальные затруднения, он слал во Владикавказ стереотипные телеграммы: "Хожу лаковых вышли сто Женя". Отец понимал, что если сын ходит в лаковых ботинках, предназначенных для сцены, то дела и впрямь плохи, и скрепя сердце посылал Жене половину просимой суммы.
Вспоминаю о Кострикове еще один эпизод. О нем рассказала мне тетя Саша -- сестра моего отца. В начале своей журналистской деятельности пришел к нам как-то на огонек Сергей Миронович и за чашкой чаю стал советоваться с моими родными о литературном псевдониме.
Моя мать оторвала от календаря листок и, прочитав в числе святых имя Кир, сказала:
-- Подписывайтесь Киров.
Сергею Мироновичу псевдоним понравился, и он стал под рецензиями и статьями подписываться: С. Киров.
...Наконец Сергей Миронович отошел от карты и, задав мне несколько незначительных вопросов, сказал:
-- Иди отдыхай. Паек тебе и твоей спутнице доставят на дом.
Вечером я почувствовал озноб, а ночью уже бредил и метался по постели. Киров дважды приезжал к нам с врачом, присылал какие-то редкие медикаменты, но вся тяжесть моей болезни легла на ваши хрупкие плечи, милая Лида. Сколько бессонных ночей провели вы у моей постели! Если бы не вы, вероятнее всего, я бы остался навсегда в Астрахани или погиб под Георгиевском, где меня обыскивал белогвардейский офицер, а вы лепетали какие-то французские фразы, желая показать, что у нас не может быть ничего общего с большевиками.
Помню, как этот контрразведчик с наманикюренными ногтями, расшаркавшись перед вами, сказал:
-- Оревуар, мадемуазель! -- и, прекратив обыск, вышел из теплушки...
Но не будем вспоминать трудные минуты нашего путешествия.
Из Астрахани до Саратова мы ехали, если помните, две недели. На больших станциях пассажиры выходили из теплушек и пилили дрова для паровоза и для своих "буржуек". Солнце светило уже по-весеннему, в кустах чирикали воробьи, и все вспоминалась знакомая песенка:
Ах, как низко летит стая гусей!
Побегу, догоню последнего,
Вырву перо белое,
Пошлю весточку любимой...
Если вы живы, милая, славная Лида, отзовитесь! 1965 г.
БЕЗ ПРОМАХА
скар Ларсен, розовощекий двадцатисемилетний детина с голубыми глазами и копной золотых волос, зачесанных на косой пробор, работал в Стокгольме шофером ночного такси. Это занятие с четким, раз навсегда установившимся ритмом жизни было не слишком утомительным для такого энергичного парня, как Оскар, жаль только вот, что прибыльным его не назовешь. Редко кто из пассажиров давал приличные чаевые, а простаивать у ночных ресторанов и кабаре в ожидании подвыпивших гуляк приходилось часами.
Часто, сидя в своей кабине и слушая монотонную дробь осеннего дождя, Ларсен глядел на яркий фейерверк неоновых реклам, на гаснущий свет в окнах многоэтажных домов и думал: почему все, кто прячется за этими шторами, занавесями и жалюзи, всякие там маклеры, коммивояжеры, чиновники банковских контор имеют право на уют, на семейную жизнь, а он, шофер такси, должен жить бобылем, не имея ни дома, ни семьи?
Правда, вот уже полтора года Оскар вносит в одно из отделений Лионского банка -- там начисляют шесть процентов годовых -- свои мизерные сбережения.
Но это гроши в сравнении с той суммой, которая нужна для свадьбы и постоянного поддержания семейного очага.
От этих мыслей Ларсену становилось особенно грустно, и он включал радио. В кабину врывались звуки веселой песенки, и чей-то приятный грудной голос пел о счастье, о радостях любви, о нежности женского сердца.
Но, как нарочно, в такую минуту сразу же находился пассажир, дверца машины распахивалась, и вваливался подвыпивший гуляка.
Еле ворочая языком, он требовал выключить радио и называл адрес. Оскар включал фары, и машина плавно скользила по мокрому асфальту...