Но как только положила она его в сторону, так сейчас ей опять представились те три картофелинки, которые она съела третьего дня. Ах! какие они были вкусные! "Но мне и без еды теперь так хорошо, легко! - думала Фанни. - Так весело, голова не кружится, грудь не болит, я не кашляю. И притом главное дело сделано. Лиф сшит. Теперь надо приняться за юбку".
И она зажгла свечку и принялась за юбку. - Ну, мой дорогой! - сказала она, снова садясь к окну и смотря на портретик. - Твоя Фанни умница. Платье будет к завтрашнему дню кончено, непременно будет кончено, и будет мне пир.
И она шила. Вечер становился темнее, переходил в ночь. Повсюду на улицах блестели газовые огоньки, они блестели там внизу, точно звездочки. И гул, постоянный гул, несся вверх, в комнату Фанни.
- Ах, как хорошо, весело, - думала она, - какой славный теплый вечер точно праздник, все это движется, блестит! Верно, все это едут сытые люди из тех ресторанов, в которых все блестят зеркала и золото. И они ели там такой вкусный картофель. Они едут в оперу слушать музыку или смотреть драму. Они, наверное, будут много плакать, и от этих слез им потом будет еще лучше и веселее. А мне и так весело, хотя я и голодна и не видала драмы. Говорят, сытым бывает часто тяжело, а мне так легко, легко теперь!.. - И она шила. Полотнище за полотнищем сшивала она. Нашивала ленты и кружева, и юбка с широкими красивыми складками начинала выходить такая пышная, нарядная... Фанни щурилась и любовалась на нее.
IV
Порой казалось, что весь этот гул, который там шумел на улице, глубоко внизу, вдруг поднимался, взлетал наверх и шумел у ней в груди, в ушах, в голове. Ей казалось, что это не гул, а какой-то большой оркестр играет чудную музыку. В этой музыке точно что-то льется, танцует, вертится, и под такт ей прыгают вокруг Фанни все огоньки, огоньки, огоньки без конца...
- Ах! я вздремнула, - говорит Фанни. - Но так хорошо танцевать на бале, под хорошую музыку. - И она потягивается и снова шьет, так быстро, точно машинка, раз, раз, раз, раз... И юбка почти кончена.
И снова поднимается опять та же музыка, и сверкают, кружатся кругом Фанни веселые огоньки.
- Я опять вздремнула!.. - шепчет Фанни и опять шьет. Еще несколько стежков - и все кончено. Ах! как весело. Легко и весело!
И снова гремит музыка и блестят огоньки. Но Фанни уже ясно видит, что она не спит, что это не может быть во сне. "Какая же я бестолковая, - думает она, - я просто на балу, а мне кажется, что я шью платье. Не отличишь иной раз того, что кажется, от того, что есть на самом деле".
И она осматривается. На ней точь-в-точь такое платье, какое она сшила для маленькой Нины. "Вот как это красиво, - думает она, - и никто не узнает, что я сама его сшила".
И она оглядывается. Перед ней много зал, больших зал, все они блестят, горят огнями. А музыка! Она гремит, гремит без конца и так легко, и так хорошо! Так приятно пахнет чем-то сладким, вкусным.
К Фанни подходит толстый, низенький господин, весь рябой. Фрак его точно простеган мелкими клеточками, но это не клеточки, а такие же маленькие ямки, как и на лице его.
- Позвольте, мадемуазель, - говорит господин в ямках, - просить вас на кадриль.
- Ах! Да это вы, г. Наперсток! Скажите, пожалуйста, я вас не узнала...
- Да! это понятно, - говорит Наперсток. - Кого часто видишь, к тому приглядишься и забудешь его отличия. Но я вас очень хорошо знаю...
И они идут по зале и начинают танцевать так легко, хорошо, весело. Музыка гремит. Огни сверкают.
- Я защищаю вас, - говорит Наперсток, - это моя прямая обязанность; защищаю от уколов, чтобы вам не было больно. И знаете ли, это так приятно защищать других!
- Но согласитесь, г. Наперсток, - возражает Фанни, - что иногда не мешает, чтобы нам было больно. Иначе мы не будем знать, как больно тем, которых никто не защищает...
- Ах! это вы говорите о чувствительности? Я в этом не знаток. Я солиден, у меня толстая кожа, я должен защищать, и я защищаю. Я думаю, что чувствительность везде вредна. Спросите об этом хоть наших vis-a-vis.
Фанни смотрит на пару, которая танцует с ними, и еще больше удивляется.
- Скажите, пожалуйста, - говорит она, - ведь это моя иголка танцует с игольником!
- Совершенно справедливо, - говорит Наперсток, - не правда ли, она очень блестяща, ваша иголка? Тонкая, стройная... и такой прямой, острый взгляд. Только с таким взглядом можно сшить из лоскутков что-нибудь общее. Для этого нужно погружаться в каждую материю, так, чтобы можно было видеть ее с обеих сторон.
- Да! но без ниток нельзя ничего сшить, - возражает Фанни.
- Я с вами совершенно согласен. Но нитка - это только материал, факт. Им руководит иголка.
- Я вижу, что вы философ, - говорит Фанни, улыбаясь.
- Я только углубляюсь в самого себя, - возражает любезно Наперсток, - а потому могу быть надет на ваш хорошенький пальчик. Впрочем, я считаю настоящим философом игольник. Он снаружи совершенно гладок, блестящ, но загляните внутрь - и сколько острот посыплется из него! Надо только уметь открыть его.
- Да, но я не люблю скрытных людей.
- Это напрасно, - заметил Наперсток. - Все на свете скрывается. Посмотрите на природу, и она скрывается. Без этого нельзя. Что же было бы хорошего, если бы все всегда было наружу? Взгляните, например, на вашего соседа: он тоже раскрывается только тогда, когда это необходимо.
Фанни взглянула и увидала, что подле нее танцевали ножницы со вздевальной иголкой.
- Скажите, пожалуйста, - удивилась Фанни, - как они фигурно одеты!
- Да! это по моде. Но я сознаюсь откровенно, я не видел другого такого смелого господина, как эти ножницы. Притом его род очень старинный. Один из его предков был в руках у Парки и постоянно перерезывал нить человеческой жизни.
- Ах! это ужасно, - вскричала Фанни. - Жизнь так хороша, зачем ее перерезывать? Мне, например, теперь так хорошо, легко, весело. Зачем же перерезывать мою жизнь?
Наперсток пожал плечами.
- Это именно самый лучший момент, - сказал он, - для того, чтобы перерезать жизнь. Многие умирают с отчаянья. Что же в том хорошего? Или живут какой-то сомнительной жизнью. Вот хоть бы эта вздевальная иголка. Она, сознаюсь откровенно, очень тупа, то есть ограниченна, хотел я сказать. А между тем она думает о себе чрезвычайно много, держит себя так прямо и подымает кверху свою маленькую головку. Она воображает себе, что она, собственно, она проводит всегда всякие толстые шнурки и широкие тесемки. Жить постоянно таким самообольщением я не считаю рациональным; это сомнительная жизнь.
- Напрасно вы так думаете, - возражает Фанни. - Мне кажется, что мы все живем, обманывая себя, одни больше, другие меньше. Мне кажется, что люди, живущие самообольщением, бывают очень счастливы, а счастье - задача жизни.
Наперсток улыбнулся.
- По-вашему, - сказал он, - жизнь должна быть балом, на котором постоянно гремит музыка?
Но Фанни не слушала его: она почувствовала, что все вспыхнуло, задрожало у ней в груди. Она увидала, да, она ясно увидала, что в стороне от нее, прямо против ножниц с вздевальной иголкой, танцевал ее Адольф. Да, это был действительно он, ее Адольф, в хорошенькой золоченой рамке. Но с кем танцевал он? Фанни вглядывалась долго, пристально и наконец разглядела, что это была сама она! Не та Фанни, молоденькая, свежая, розовая, чуть не девочка, в платье маленькой Нины, которая танцевала с наперстком, но Фанни больная, исхудалая, постаревшая до времени, в своем старом, изношенном платье, одним словом, настоящая Фанни...
- Зачем же он танцует с ней? - думает Фанни. - Ведь она такая дурная, нехорошая... Но у ней такое доброе лицо, такие кроткие, любящие глаза. Да! Я понимаю, почему он любит ее. Я не буду эгоисткой.
К ним подходят ножницы и, танцуя, перерезывают то, что связывало их.
- Ах! Как это ужасно! - думает Фанни с замираньем сердца и закрывает глаза.
Когда же она открыла их, то увидала, что перед ней, прямо перед ней стоит ее Адольф.