- Иволгина, - протянула руку педагогичка и поцарапала пальцем по ладони неизвестного поэта.

- Даша, смастери чай, - пробасил будущий фельдшер в сторону.

- Я слушать хочу, - скривив голову набок, засмеялась Даша.

- Говорят тебе! - истерическим голосом провизжал человек в пенсне, сделал пируэт и грациозно шлепнул ее носком сапога ниже спины.

Педагогичка скрылась.

"Попался, - повернулся к окну неизвестный поэт. - Здесь нельзя говорить о сродстве поэзии с опьянением, - думал он, - они ничего не поймут, если я стану говорить о необходимости заново образовать мир словом, о нисхождении во ад бессмыслицы, во ад диких и шумов и визгов, для нахождения новой мелодии мира. Они не поймут, что поэт должен быть, во что бы то ни стало, Орфеем и спуститься во ад, хотя бы искусственный, зачаровать его и вернуться с Эвридикой - искусством, и что, как Орфей, он обречен обернуться и увидеть, как милый призрак исчезает. Неразумны те, кто думает, что без нисхождения во ад возможно искусство.

Средство изолировать себя и спуститься во ад: алкоголь, любовь, сумасшествие..."

И мгновенно перед ним понеслись страшные гостиницы, где он, со стаей полоумных бродяг, медленно подымался по бесконечным лестницам, освещенным ночным, уменьшенным светом. Ночи под покачивание матрацев, на которых матросы, воры и бывшие офицеры, и женские ноги то под ними, то на них. Затем прояснились заколоченные, испуганные улицы вокруг гостиницы. И бежит он снова, шесть лет тому назад, с опасностью для жизни, по снежному покрову Невы, ибо должен наблюдать ад, и видит он, как ночью выводят когорты совершенно белых людей. Еще на западе земное солнце светит...

скажет потом одна поэтесса, но он твердо знает, что никогда старое солнце не засветит, что дважды невозможно войти в один и тот же поток, что начинается новый круг над двухтысячелетним кругом, он бежит все глубже и глубже в старый, двухтысячелетний круг. Он пробегает последний век гуманизма и дилетантизма, век пасторалей и Трианона, век философии и критицизма и по итальянским садам, среди фейерверков и сладостных латино-итальянских панегириков, вбегает во дворец Лоренцо Великолепного. Его приветствуют там, как приветствуют давно отсутствовавших любимых друзей.

- Как ваши занятия там, наверху? - спрашивают его.

Он молчит, бледнеет и исчезает. И уже видит себя. стоящим в рваных сапогах, нечесаным и безумным перед туманным высоким трибуналом. "Страшный суд", думает он. - Что делал ты там, на земле? - поднимается Данте. - Не обижал ли ты вдов и сирот?

- Я не обижал, но я породил автора, - отвечает он тихим голосом, - я растлил его душу и заменил смехом.

- Не моим ли смехом, - подымается Гоголь, - сквозь слезы?

- Не твоим смехом, -еще тише, опустив глаза, отвечает неизвестный поэт.

- Может быть, моим смехом? - подымается Ювенал.

- Увы, не твоим смехом. Я позволил автору погрузить в море жизни нас и над нами посмеяться.

И качает головой Гораций и что-то шепчет на ухо Персию. И все становятся серьезными и страшно печальными.

- А очень мучились вы?

- Очень мучились, - отвечает неизвестный поэт.

- И ты позволил автору посмеяться над вами?

- Нет тебе места среди нас, несмотря на все твое искусство, - поднимается Дант.

Падает неизвестный поэт. Подымают его привратники и бросают в ужасный город. Как тихо идет он по улице! Нечего делать ему больше в мире. Садится за столик в ночном кафе. Подымается Тептелкин по лесенке, подходит.

- Не стоит горевать, - говорит он. - Мы все несчастны в этом мире. Ведь я тоже думал донести огонек возрождения, а ведь вот что получается.

Снова неизвестный поэт в комнате.

- Вы стремитесь к бессмысленному искусству. Искусство требует обратного. Оно требует осмысления бессмыслицы. Человек со всех сторон окружен бессмыслицей. Вы написали некое сочетание слов, бессмысленный набор слов, упорядоченный ритмовкой, вы должны вглядеться, вчувствоваться в этот набор слов; не проскользнуло ли в нем новое сознание мира, новая форма окружающего, ибо каждая эпоха обладает ей одной свойственной формой или сознанием окружающего.

- На примере, конкретно! - закричали присутствующие.

"Надо попроще, - подумал он, - надо попроще".

- Окна комодов, деревья садов... что это значит? - спросил он.

- Ничего, - закричали с постелей, - это бессмыслица!

- Нет, - ощупывая листки в кармане, сказал он. - Всмотритесь в комод.

- У комодов нет окон, - закричали с постелей, - у домов - окна!

- Хорошо, - улыбнулся неизвестный поэт. - Значит, дома - комоды. А что в садах деревья - согласны?

- Согласны, - ответили присутствующие. - Получается: в домах-комодах живут люди, подобно тому как деревья растут в садах.

- Не понимаем! - закричали присутствующие. - Вот импровизация!

- Вот что значит, - сказал неизвестный поэт, - окна комодов, деревья садов.

- Вот штука-то, - процедили люди на постелях, когда неизвестный поэт исчез.

- Дашка, чай не нужен.

- А сволочь, какие стихи пишет, - нахмурился человек в пенсне. - Заумные и вмнсте с тем незаумные. Поди его разбери.

Гомперцкий пошел на кухню, сел обратился к Даше:

- Яичницу поставь.

Стал барабанить пальцами по стеклу.

- Я человек интеллигентный, неврастеник, ты меня больше чем, - он указал на дверь, - любить должна. Я учился, я рафинированный субъект, а они что темнота. Ой, тру-ла-ла, ой, тру-дала... - запел он.

- А ведь, в общем, мы твой гарем, Дашка; ты у нас - падишах. - Он подошел к ней.

- Эх, отстань, - оттолкнула она его, - яичница пригорит.

Глава XVI ВЕЧЕР СТАРИННОЙ МУЗЫКИ

Переехав с дачи в город, снова Тептелкин давал бесплатные уроки египетского, греческого, латинского, итальянского, французского, испанского, португальского языков; надо было поддержать падающую культуру.

Вот и сегодня, в этот ясный, осенний день, в своей комнате, на фоне семейных фотографий, сидел он над египетской сказкой о потерпевшем кораблекрушение. Разбирал иероглифы, выписывал слова на отдельные листки. Себаид - поручение Мер - начальник города Нефер - прекрасный

И смотря в пространство, он слышал, как изображенные птицы поют, как проносятся разукрашенные лодки, как пальмы качаются. И вставал прекрасный образ Изиды, а затем последней царицы.