Штаб-и обер-офицеркки!

С точностью не могу припомнить слов песни, но помню положительно, что, кроме какой-то радости от обилия начальства, выраженной музыкой песни, в ней было одно только перечисление разных наименований этого начальства, даже жен и деток господ начальников.

- Вот как у нас! - окончив песню (эта песня была допета до конца), гаркнул солдат и, конечно, последовал в буфет.

По пути из Семендрии в Белград, как я уже писал ранее, мне удалось слышать "Вниз по матушке по Волге", пропетую чудовскими певчими. Что за слова чудесные, что за дивная музыка, но зато ведь чего и стоит чудовский хор московским купцам, но зато ведь и слушают их только за деньги. А так, в толпе, забываются и слова и музыка народных песен.

Так-то вот и скучно было русскому человеку на чужой стороне, скучно было ему потому, что и веселиться он не умеет, окроме как пить, к приятельству он не привык, окроме что тоже в пьяном виде, и живет он в лачужках, а не в таких деревнях-картинках, и разговаривать-то ему не о чем, окроме как жаловаться да искать места: нет ли где местечка, где можно было хорошенько пожаловаться на вольного человека? Не зная, чем взять перед немцами, один из наших (конечно, в пьяном виде) съел, напоказ своей удали, целую солонку с красным кайенским перцем и, обжигая рот каждым глотком, приговаривал (действительно, не моргнув глазом, не поморщившись):

- Вот как у нас... У нас нешто такой перец-то?.. Это разве перец?..

- Али съел?

- А то что же! Эй, ты, дай еще фляшу шнапу!

III

Унылую эту картину позвольте заключить следующим отрывком из одного дневника.

"... А какие есть из них (из добровольцев) старые-престарые!.. По шестидесяти и более лет иным! Меня особенно заинтересовал один старик-доброволец, человек угрюмый, лет свыше пятидесяти, ничем не напоминавший солдата.

Борода у него черная, по пояс; на голове сербская шапка, а весь остальной костюм - мужицкий, то есть мужицкий полушубок, мужицкие онучи, да сербские, тоже мужичьи, опанки. Поразило меня необыкновенно строгое и серьезное выражение лица, - куда как мало (не строгих, нет) серьезных-то, умом и мыслью, запечатленных лиц, да еще таких трезвых лиц, между нашим братом, русским добровольцем... Глянул я на его щетинистые густые брови и подумал:

"ну, это, наверное, - настоящая Русь, беспримесная, нетесаная..."

- Сядь-ко здесь, родимый, - заговорил старик сам: - не слыхал ли чего?.. Как пишут-то: под туречиной христианству быть, али освобождение выйдет?..

Дело было в белградской крепости, где помещаются теперь русские добровольцы. Много их толпилось и сидело, как попало, близ казармы.

- Не знаю, дедушка, ничего не слыхать... Конференция, стало быть, совет такой, идет теперь: как этот совет скажет, так и будет...

- А как под турсчнкой оставит совет-то?

- Оставит, пожалуй, и под туречиной.

- А чего же христианство-то смотрит?

Поистине я глубоко смутился от этого простого вопроса, произнесенного хотя и старческим голосом, но освещенного искреннейшим гневом живых, умных, выразительных глаз. И что я мог ему отвечать? Подумайте-ко хорошенько, что я мог серьезно ответить этому серьезно проникнутому делом человеку, этой неломаной, нетесаной святой Руси?

"Что же христианство-то смотрит?" - этот поистине грозный вопрос и сейчас звучит в моих ушах, - Гы, верно, не солдат, дедушка? - не ответив путем на его вопрос, спросил я старика, необыкновенно меня заинтересовавшего.

- С роду в солдатах не бывал... Хрестьянин...

- От комитета приехал?

- Сам приехал, на свои... Не бывал в комитетах... Своих собрал деньжонок, распродался, приехал... Дорогой уж к партии пристал...

- Бывал в сражениях?

- Привел бог!

- Не ранен?

- Нет, бог миловал... Царапать, точно, царапали больно, до крови, - ну, а настоящих ран не получал, бог миловал.

- Как же так царапали-то?

- Да так; глянь вот, только снаружи... Вот погляди.

Он открыл плечо.

На плече был шрам, обложенный тряпицами; потом показал ногу (правую), икра ниже колена была прострелена.

- Вишь, как царапали-то! Все наружу выходило, а так, чтобы нутренной раны - нет, не бывало... бог миловал.

Подивился я на эти царапины, оказавшиеся самыми настоящими ранами "навылет".

- Что же ты в больнице-то не лежишь?

- Лежал было, да бог с ней совсем... Там теперь погляди-кось, заботы сколько: кому руку, кому ногу отнять ..

страшно смотреть. Что мне! Моя болезнь - только всего грудь вот расшиб; ну, а в больницах не время этим заниматься...

- И грудь-то расшиблена?

- Грудь-то точно, что расшиб я... Это с Дюниша бегли... Горы, друг ты мой, и боже мой, какие горы! А тут так вышло, бег-то задом все на хил, отбивался ., Так-то пятилпятил, да на камень, что ли, на древо ли наткнись - и полетел кубарем под гору... Сам ничего, а грудь, надо быть, расшиб (он поминутно кашлял)... Вот в баньку бы сходить... авось отпустит.

- В больницу иди, а не в баньку... В больнице-то, гляди, и поправишься.

- Ну уж, чай, не справишь грудь-то... Лежал я...

Страшно на мучения-то смотреть; нет, не пойду в другой...

Чего там? Там и дыхать-то не свободно... Ишь тут-то каково любо... Вот Дунай-батюшка... Ишь, он какой!.. То-то гадал поглядеть-то... а теперь он всегда на глазах... Дунайбатюшка - великая, вольная река! да! Не запрудить тебя никому, право слово! Никому не запрудить, великий ты Дунай-батюшка!..

Мороз меня подирал по коже от того необыкновенно страстного тона, которым полна речь старика.

- Не то ты, Дунай великий, что малые реки... Те запрудят! Начнут кидать камни да песок, да навоз, да сваи вколачивать - и стала реченька... А великая река... Глянько, эво место!

Старик показал на то место, где Дунай, сливаясь с Савой, разлился просторно и широко.

- Удержишь ли этакую-то силу господнюю в неволе-то?..

Какая-то необычайная сила охватила меня, расслабленного, расслабленной сербской возней. В течение трех месяпев я в первый раз увидел, что есть смысл в деле, за которым я приехал сюда, в первый раз дело это показалось мне свято и велико. Каждое слово старика, который под малыми и великими реками разумел нечто другое, точно волшебством каким укрепляло и оживляло меня. Широко и здорово как-то чувствовалось от этих простых речей.

- И народ-то - то же самое... Малый народ христианский в неволе, что речка малая. Запруди ее - и не вырваться ей из неволи-то... силушки-то нету у ей... Не хитро малые-то народы в неволе держать... А великие реки, хоть Дунай, хоть Волга великая река, как поналягут они на запруды, да на кольи вбитые...

Старик долго, хотя и несколько тяжеловесно, но умно и убедительно вел свою параллель между великими и малыми реками и народами, но я не буду приводить ее здесь, так как и после трех-четырех строк стариковских речей, приведенных выше, мне уже читатель не верит. - "Таких стариков нет, твердо произносит он и добавляет: - то есть, пожалуй, такие старики и есть, но уж чтобы разговаривать так о таких высоких предметах - уже это присочинено". Русский человек не верит, то есть отвык ценить свою собственную мысль, не верит, что она что-нибудь вообще значит, хотя для него самого; не верит даже, чтобы кто-нибудь, а тем паче простой мужик, мог рассуждать и поступать; русский человек знает, что рассуждай не рассуждай, а всегда выйдет по-другому, и вот эти-то другие (не свои) мысли он и считает настоящими... и, я убежден, "даже любит", когда всем его собственным мыслям и планам настоящие, "другие", мысли вдруг дадут, как говорится, "по шапке"... Я уверен, что он уж полюбил эти удары.

Солнце садилось; Дунай весь блистал золотом, слегка начинавшим затуманиваться поднимавшимися от воды, вечерними испарениями.

- Вот под вечер дыхать-то уж и несвободно! - прошептал старик, задыхаясь от мокроты: - не пущает в груди-то!

Я проводил старика до казармы и, простившись, подошел к другим добровольцам, чтобы спросить - кто такой этот старик?