Он стремительно вошел в приемную, думая, что вот сейчас поговорит с Мэрион, но это ему не удалось. У ее стола, очевидно дожидаясь его, стоял улыбающийся человек почти в шесть футов ростом и смотрел на него с бесцеремонным любопытством в веселых серых глазах; его каштановые волосы были причесаны на косой пробор, и это придавало ему несколько педантичный и старомодный вид, словно он сошел с какого-нибудь семейного портрета. Однако в маленьком курносом носе и широкой застенчивой улыбке было что-то мальчишески озорное и симпатичное. Он слегка наклонил голову.

- Доктор Реннет? - спросил он, и американский слух поразило раскатистое русское "р". - Гончаров... Дмитрий Петрович, - добавил он не то по привычке, не то из вежливости, а может быть, подумал Ник, чтобы как-то выделить себя из всех остальных Гончаровых Америки.

Их руки соединились в крепком пожатии, лица улыбались, и на мгновение они застыли в солнечных лучах, словно в эту первую минуту встречи стремились заглянуть друг в друга глубже, проверить друг друга полнее, чем это вообще в человеческих силах. Как смешно, что они встречаются, словно незнакомые, когда в той области, которая для них обоих важнее всего, они давно и близко знакомы, несмотря даже на то, неожиданно подумал Ник, что он ничего не знает об этом человеке с любопытными серыми глазами и гладко выбритым лицом - добр он или зол, честен или коварен и чего он больше всего хочет в жизни.

- Ну вот, - повторял Гончаров, пока они продолжали пожимать друг другу руки. - Ну вот, ну вот...

А Ник, охваченный той же радостью, твердил:

- Наконец-то...

Затем, обняв русского за плечи, он повел его к себе в кабинет.

- Входите, входите и садитесь. Дайте хорошенько вас рассмотреть!

Скрестив руки на груди, он прислонился к столу и сверху вниз смотрел на своего гостя, который, тоже скрестив руки, глядел на него снизу вверх с таким же удовольствием и с такой же веселой улыбкой, словно все происходящее было чрезвычайно забавным.

На Гончарове был синий костюм, очень похожий на те, которые продаются в любом недорогом американском магазине, и только в форме карманов было что-то иностранное. А таких галстуков со сложным узором и полосатых рубашек можно было увидеть сколько угодно в городах Среднего Запада. Самым примечательным в его наружности было отсутствие всякой примечательности, и Ник неожиданно сообразил, что он, в сущности, сам не знал, чего ждал, так как русских ему приходилось видеть только на плохих фотографиях, изображавших рабочих в мятых кепках и либо в сапогах, либо в широких брюках из самой дешевой и грубой материи.

- Как мы будем говорить? - спросил неожиданно Ник. - Вы знаете английский?

- Хорошо ли знаю английский? - Гончаров обезоруживающе пожал плечами. Поговорите со мной - увидим, - добавил он добродушно. - Я знаю его не слишком хорошо, но и не так уж плохо. Он не доставлял мне особых хлопот пока.

- Ну, а я говорю по-русски плохо, - медленно произнес Ник по-русски.

В глазах Гончарова вспыхнуло удовольствие.

- Значит, вы говорите по-русски?

Ник засмеялся.

- Только про физику. - Он заколебался. - Я научился читать... чтобы... - произнес он, подыскивая нужное слово.

- Чтобы... - подтвердил Гончаров со снисходительной улыбкой терпеливого учителя.

- Чтобы читать ваши статьи. - Ник закрыл глаза и мысленно еще раз повторил всю русскую фразу, проверяя, не напутал ли он в падежных окончаниях. Винительный падеж, множественное число. Правильно. Он продолжал: - Мой акцент, я знаю, ст... - он снова запнулся и опять докончил уже вопросительно - страшный?..

Гончаров снова кивнул.

- Только это неправда, - сказал он вежливо.

Ник откинул голову и громко рассмеялся.

- Ну, это было бы чудом, - сказал он по-английски. - Я произносил русские слова впервые в жизни. Специально откладывал это до встречи с вами. Но дальше нам придется разговаривать "па-англиски". - Последнее слово он произнес по-русски.

Некоторое время они говорили о пустяках, потому что Гончаров все еще чувствовал себя не вполне уверенно, хотя и неплохо маскировал это вежливой сдержанностью жестов и любезной улыбкой, которая была чуть более официальной, чем того требовала необходимость; но вскоре он расположился в кресле поудобнее, стал отвечать на вопросы более вдумчиво и непосредственно и позволил себе с откровенным любопытством оглядеть кабинет.

Однако, пока они прощупывали друг друга, болтая о погоде, о самолетах, отелях и первых мимолетных впечатлениях, Ник понял, что едва сдерживает снедающее его желание поскорее узнать своего собеседника как можно лучше и что для этого ему важнее всего выяснить, приходилось ли и тому работать над тем, над чем Ник работал во время войны, и видел ли он собственными глазами ослепительно-белую гибель мира, скрывается ли в нем человек, все еще потрясенный высвобождением сил, на столько превосходящих воображение, что лишь те, кто сами способствовали этому высвобождению, а потом наблюдали результаты своей работы, могли считаться членами маленького братства людей, по-настоящему постигших суть своей эпохи?

Только узнав это, мог он действительно узнать Гончарова, но он помнил, что именно этого вопроса не может задать. Об этом они - узники своей эпохи - обязаны хранить молчание: так узникам, томившимся в тайных темницах, запрещалось говорить между собой. Ник хотя бы имел право упоминать о том, что он сделал, так как ее участие в этой работе было официально известно всем. Но расспрашивать Гончарова - это другое дело. То, что на самом деле было лишь жадным любопытством к его личному прошлому, могло показаться чем-то гораздо более зловещим, но рано или поздно он должен будет это выяснить.

- Знаете, - сказал Ник, - я никак не могу отождествить вас с тем представлением, которое у меня о вас было: я ждал увидеть человека пониже, поплотнее, помоложе.

- А я ожидал увидеть человека постарше, - рассмеялся Гончаров.

- Постарше?

- Да, конечно. Ваши работы стали появляться уже пятнадцать-двадцать лет назад.

- Я начал печататься, только когда мне исполнился двадцать один год.

- Только двадцать один? - переспросил Гончаров с добродушной иронией, и Ник почувствовал, что скованность его собеседника наконец совершенно исчезла. - А я начал печататься, когда мне было уже почти тридцать. Когда мне исполнился двадцать один... Господи, это же было в сорок пятом году! Я, наверно... - Он, сосредоточенно хмурясь, посмотрел на Ника, проверяя, правильно ли произносит английские слова, - наверно, въезжал на танке в Лейпциг. - Его лицо внезапно омрачилось, и он на мгновение стал гораздо старше. - Какой это был год! - вздохнул он. - Война была очень тяжелой, но тогда она уже кончилась, и дальше все представлялось таким безоблачным! Не хотелось думать о прошлом, и я только снова и снова твердил себе, что все это кончилось навсегда... - В его голосе послышалось сдержанное волнение. - Кончилось и никогда не вернется; если бы я в это не верил, я не мог бы жить дальше. И я верил. Но потом... - Он помолчал, и снова его тон внезапно изменился. - Вы знаете, здесь у вас я иногда задумываюсь, может ли иностранец понять, чем были эти наши сорок лет... Как мы их понимали, какими мы их видели, что они означали для нас... Почему мы сделали то, что мы сделали... - Он растерянно покачал головой. - Как объяснить людям, которые не пережили этого? Как? - Затем его настроение снова изменилось. Руки легли на колени, лицо прояснилось, на губах вновь заиграла улыбка. Вот было бы странно, если бы мы с вами встретились тогда в Германии. Я бы ничего не зная о вас, ни кто вы такой, ни кем будете - так же как и вы обо мне, - просто два человека в военной форме. Мы могли бы кивнуть друг другу или обменялись бы сувенирами, даже не узнав имен друг друга.