Изменить стиль страницы

– Скоро ты наконец ляжешь, Эми? – спросил муж, вернее всего из чувства долга, а не от нетерпения.

– Сейчас, – сказала она. – Я причесываюсь.

Но она не могла уберечься от течения лет. Теперь она превратилась в толстуху. Она прошла по розам коврика, забралась в кровать и в темноте пыталась думать о детях, о муже, о тазе с вареньем, об овсяном поле, то есть о великих, в сущности, дарах. Пока не поплыла от этого всего куда-то вдаль и ее, несмотря на волнистые движения и колючую щетку, служившую ей зацепкой, не засосала глубь.

Потом муж тронул ее, и она, проснувшись, сказала:

– Ой, я тонула.

И долго лежала, думая об этом с неотвязным ужасом.

День, когда уезжал грек, выдался ясный. Рано утром был заморозок, но земля уже вырвалась из него и хвалилась своей красотой. В чистом неподвижном воздухе из лачужки на другой стороне двора ясно доносились звуки – там грек кончал свои последние сборы. Вскоре он вышел из лачужки. Он нес новый чемодан, перетянутый желтым ремнем, и какие-то вещи, увязанные в мешок. На нем был выходной тесноватый костюм.

– Ну, счастливо, Кон, – заговорили Паркеры, оглядывая его с таким любопытством, будто он неизвестно откуда взялся.

Все были одеты, как обычно, и оттого им захотелось ощутить свое превосходство над кем-то, кто так возвысился над повседневной жизнью, как Кон в своем выходном костюме. Рэй, тот держался просто нагловато и только и ждал, чтобы кому-нибудь нагрубить.

– Это маленький подарочек, – сказала Эми Паркер, протягивая греку шарф, связанный ею из голубой шерсти и завернутый в папиросную бумагу, которую она откуда-то выудила, на ней виднелся отпечаток электрического шнура.

Эми Паркер положила руку на плечо сыну. Церемония вручения подарка настроила ее на сентиментальный лад, но и успокоила совесть. Она – добрая женщина. Ее материнских чувств хватало и на сына, который в них не нуждался, и на молодого человека, который покидал их дом и был до дрожи поражен неожиданным подарком.

– О, спассипо, спассипо, миссис Паркер, – проговорил он, и глаза его повлажнели от нахлынувшего волнения.

В последний раз, почти машинально, она отметила про себя, как он красив. В мирном свете дня, в удобных своих шлепанцах с помпонами, она стояла рядом с надежным мужем и дерзким сыном, и всякое отклонение от привычного хода ее жизни было бы нелепо.

– Я привезу мою хозяйку, – сказал грек.

– Да, да, – сказала миссис Паркер.

Но она надеялась, что он не привезет, и не хотела этого.

– А где Тельма? – спросил грек.

– В субботу утром у нее урок музыки, – объяснила мать и по привычке исправлять оплошности своих детей добавила: – Она просила передать тебе прощальный привет.

– Жалко, – сказал грек.

Ему больше нечего было здесь делать, и он ушел.

Он пошел по дороге, а Рэй сказал, что пойдет немножко пошататься в той стороне. Он был угрюм в это утро и двигался как-то скованно. Даже ему самому казалось, что он никогда не возмужает, так и будет слоняться долговязым мальчишкой, и он злился на этого мужчину, своего друга, за то, что он уезжает и будущее его уже заранее известно. А мужчина шел упругим неторопливым шагом и нес тяжелый стандартный чемодан и неуклюжий мешок с вещами. Ему хотелось говорить, и потому он описывал все, что попадалось на пути, напряженно выговаривая примитивные слова. Мальчику наконец это надоело.

– Только досюда, – сказал он у кромки леса, покачиваясь с носка на пятку в своих старых парусиновых башмаках. – Дальше не пойду.

– Почему? – удивился грек. – До автобуса не дойдешь?

– Нет, – пренебрежительно бросил мальчик. – Чего ради.

– Тогда надо попрощаться, – сказал грек, опуская на землю свою ношу.

Он шагнул вперед, рукава пиджака морщились на сгибе локтей от тяжестей, что он нес. Он явно намеревался и из этого прощанья устроить целую церемонию, и мальчик сразу пап духом. Не заедешь же ему кулаком в лицо, чтоб он не устроил этого мучительного представления на обочине дороги. И с лица мальчика отхлынула вся кровь, кожа его стала белой и тонкой, как бумага.

– Неужели же нельзя уехать просто, без песен и плясок? – сказал он.

Грек застыл на месте. Он весь как бы осел, и вид у него стал глуповатый. В своем оскорбленном простодушии он недоумевал, что же такого он сделал этому мальчику, и даже испугался, нет ли в нем какой-то особенной силы, о которой он сам не знает. Но разве тут разберешься? По лицу мальчика ничего не понять, а тонкие серые листья, свисавшие с неподвижных веток, и подавно не могли ничего ему объяснить.

– Ну, каррашо, – сказал он, отступая.

Рэй Паркер ушел в лес. Здесь лес был редкий и серый, но обладал странной притягательной силой. Впрочем, мальчик об этом не думал. Он пробирался все дальше и дальше вглубь, пока не стал неотъемлемым от этого леса, как испарения листьев и коры, болтавшиеся руки уже не были праздными, если не считать того, что они ничего не делали; впрочем, быть среди серых сучковатых деревьев – это ведь тоже дело. И он шел от скалы к скале. Он наклонялся, рассматривая что-то тащивших муравьев, или, вернее, изображал рассматривание, ибо он ничего не видел.

Он снова стал думать о человеке, который уехал и которого ему хотелось удержать, он почти с дрожью признавался себе в этом, хотя – для чего задерживать? Потому что, если он не любит грека, а, уж конечно, любить он его не может, – значит, это ненависть. Разве только для того, чтоб держать его на цепи и исподтишка пинать ногой, как собаку. Солнце, бесстрастно ласковое осеннее светило, уже высоко поднялось над головой, а мальчик еще шагал по лесу, мимоходом сдирая кору в поисках какого-то ответа, чувствуя, как разрастается в нем страданье от тех жестокостей, которые он совершает и еще будет совершать при воспоминании об этом человеке. И это сделает его сильнее. Хотя он сомневался в своей силе. Он все еще был пригвожден руками золотистого грека.

Немного погодя он остановился. Под каким-то деревом. Это оказалась большая старая банксия, с высохшей верхушкой, ствол и ветки ее были искривлены, образуя чудовищные формы, – не дерево, а покрытое пылью уродство. Всякой красоты, всякого добра было лишено это место, даже небо над ним как будто померкло. Мальчик, поеживаясь, вытащил нож, тот самый нож из коробки грека. Он вспомнил, с каким серьезным лицом рассказывал грек о ноже и о других красивых или занятных вещицах в его коробке и как, затрудненно ища слова, говорил о своей семье, о старухе матери в чем-то вроде скуфейки на голове. Мальчик держал нож в руке. Дрожа от предвкушения того, что он сейчас сделает, он вытащил фотографию черной худой старухи. Он стоял и смотрел на нее, стараясь запечатлеть в памяти безучастные черты лица, а руки его, державшие вещи грека, которые он у него украл потому, что хотел их, стали словно одержимыми. Руки были чужие. Эти руки подняли нож. И начали резать пожелтевший снимок, резать зигзагами, распиливать, уничтожать. И когда дело было сделано, когда лезвие уже пронзило сердце друга насквозь, мальчик отшвырнул нож и клочья фотографии, даже не глядя куда.

Он поскользнулся на камнях, усеивающих этот безрадостный склон. Он оцарапал щеку о колкий песок. Сухие, отчаянные рыдания по какой-то утраченной душевной простоте, которую сам он и загубил, сотрясали мальчишеское тело. Казалось, овладевшие им демоны никогда не уймутся, но все прошло в то же утро, он даже поспал немного и встал со свежей головой.