Изменить стиль страницы

Тогда он обернулся. Лицо у него было белое как бумага. Он даже не рассердился. В обескровленной душе на это не было сил. Он поплелся к своей конурке, как обычно, шаркая ногами по земле, что сейчас представлялось смешным и противным.

Кому-то из детей, оказавшихся лицом к лицу с ним, стало стыдно, а может, и боязно, и они присмирели. Но остальные орали и дразнились по-прежнему.

Все это было настолько мерзко, что Рэй, запыхавшийся, с оскаленным от возбуждения или от гадливости ртом, подумал, что зря они это затеяли, но раз уж так, то пусть будет еще хуже. Взмокший от волнения и азарта он схватил камень и угодил в приоткрытые губы Фрица. Было слышно, как камень стукнулся о зубы. Показалась кровь, струйка потекла по чисто выбритому подбородку. Рэя охватил ужас, но внутри у него будто что-то разжалось. Теперь ему можно ненавидеть старого немца, которого он раньше любил, можно, ни в чем не сомневаясь, примкнуть к другим детям.

Старик проковылял через двор к своей конуре, а дети канули куда-то в дождь и тишину. Они были растеряны – лицо старика внушало невольное уважение, но ведь то, что сделал Рэй, – это патриотично и потому увлекательно, и все ребята были с ним заодно.

Эми Паркер услышала какой-то шум, но, когда она вышла, вокруг были только дождь да тишина, а старый немец сидел на мешках из-под мякины, постеленных на кровать.

– Что с тобой, Фриц? – сказала она. – Что-нибудь болит у тебя?

– Нет, – ответил он, – уже ничего не болит. Только я должен уйти отсюда.

– Не надо, – сказала Эми Паркер. – Не уходи.

Она стояла, вертя кольцо на пальце, беспомощная, как девчонка, надевшая обручальное кольцо в надежде, что ее осенит зрелая мудрость, но мудрость не приходила.

– Нет, – вздохнул он, – я уйду.

Она искала какие-то слова утешения, но знала, что ей их не найти в этой дощатой клетушке.

И на другой день Эми Паркер повезла немца Фрица в Бенгели. Он надел свой черный костюм, еще довольно приличный, хоть и сильно вытертый, в руках у него был чемодан, перехваченный ремнем, и мешок из-под отрубей, куда он запихал свой мягкий и неудобный для укладки скарб. Женщина молча правила лошадью, и все же дорога оказала свое благотворное действие – им оставалось только ехать, пока не кончится эта дорога, а ее длина и однообразие постепенно притупляли боль.

Но когда показалась городская окраина, и пустые консервные банки, валявшиеся на земле, и козы на привязи, женщина пришла в отчаяние. Потому что теперь стало ясно – всему на свете приходит конец.

– Куда тебя отвезти, Фриц? – спросила она, нервно пощелкивая кнутом.

– Куда хотите, – сказал старик. – Могу и здесь сойти. Все равно.

– Но куда-то же надо тебе деваться, – проговорила она, стараясь совладать со своим срывающимся голосом.

Старик не ответил. Он сидел, вертя в пальцах висевшую на тусклой часовой цепочке медальку и поглаживая давно уже стершуюся, неразличимую надпись. Вот так же ничего нельзя было прочесть и на его лице, оно уже переходило в состояние первозданной плотности и чистоты воздуха.

– Ну вот тут, – произнес старик и положил руку на поручень.

Теперь они довольно далеко углубились в город, который важничал перед ними, как мог. Они остановились близ рынка.

Желто-бледные женщины в затрепанных платьях несли туда уток. Мычали отчаявшиеся телята. Кренилась на ходу телега с тучными кочанами капусты, сложенными тупой пирамидой.

– Я вам благодарен, – сказал старик женщине, не смевшей заговорить.

Но вот он уже стоял на земле рядом со своими пожитками, и она, перегнувшись, схватила его руку.

– Ох, Фриц, – проговорила она, и из губ ее вырвались странные звуки, как будто птице приставили к горлу нож.

– Прощайте, миссис Стэн, – пробормотал старый Фриц, отнимая руку, потому что ничего другого он не мог сделать.

Он ушел в какой-то неведомый ей переулок, и больше она его никогда не видела.

А она все сидела и плакала об утраченной жизни. Распадался выстроенный ею мирок, и ее пронзило такое острое горе, какого не было, когда она целовала мужа на прощанье, мужа, которого она любила, отдавая ему всю нежность души и чувственность тела, – любила и будет любить. Но старого немца она любила за покойные рассветы со звонким клацаньем неподатливых ведер, за блаженные полуденные часы, когда замирает листва и куры дремлют в пыли, за вечерние часы, чьей приметой был поникший подсолнух. И все это ушло.

Она плакала, скособочившись на сиденье двуколки, растрепанная, потешная, и на ее темную спину беспрерывно садились маленькие зеленоватые мушки. Прохожие глазели на нее и дивились, с чего она так убивается. Было что-то почти неприличное в этой сильной, пышущей здоровьем женщине, распустившей нюни в общественном месте, при ярком солнце.

Мальчишка с недоуздком в руках, уверенным шагом проходивший мимо, хихикнул, потом спросил:

– Чего это вы, миссис?

Но она все плакала, и мальчик испугался, поняв, что это не от зубной боли, а от какой-то другой, им еще не испытанной. И он зашагал дальше, не оглядываясь.

А женщина вскоре справилась с собой, подобрала волосы, высморкалась и поворотила лошадь, ибо ей предстояло опять стать всесильной в своем доме.

Безжалостны были камни, усеявшие дорогу на Дьюрилгей.

В каком-то месте она встретила Баба Квигли и взяла с собой. Он был очень доволен.

– Вот я и одна осталась, Баб, – сказала Эми Паркер.

– A, – произнес он, вскидывая глаза почти без удивления, словно иначе и быть не могло.

Но лица ее он не увидел, она отвернулась, глядя не то вокруг, не то внутрь себя.

– Фриц ушел, – сказали ее сгорбленные плечи.

– А кто дрова колоть будет? – спросил Баб.

– Все понемножку, – сказала она.

– Мне не нравится колоть дрова, – сказал Баб. – Пусть лучше сестра. Тогда я свободный.

Этот безвозрастный человек на редкость свободен, вдруг поняла Эми Паркер. Это единственное, чем его благословил господь. У нее мелькнула мысль, что надо бы помолиться, но она давно потеряла веру в бога, вернее, переменила ее на веру в силу и доброту своего мужа.

– Гляньте, – сказал Баб, неопределенно указывая в разные стороны. – Сейчас опять зелено. Так никогда зелено не было, как после тех пожаров. Папоротник в балках есть, – сказал он. – Бывает, я залягу в них, посплю немножечко, а сестра сердится, что я не иду, только я вовремя прихожу. Там нельзя всегда быть, есть ведь хочется.

И правда, подумала Эми Паркер, она и сама очень проголодалась.

– Я знаю одних лисят, – сказал Баб, – в бревне с дуплом. И у меня есть гнездо козодоя.

Перед ней, открытой всем ветрам, зияла пустота, а он заполнял ее холмами и долинами, и птичьим пухом, и целебным бальзамом папоротника.

– Я тут слезу, – сказал он немного погодя. – Пойду к тем лисятам. Они тут как раз.

Она его ссадила, и он побежал вниз по склону, шлепая по земле плоскими ступнями и для равновесия неистово размахивая руками.

А Эми Паркер продолжала свой путь среди свежей и невинной зелени, проникнутой ее собственным одиночеством и грустью. В конце дороги дети ждали от нее той силы, что им так необходима, ждали не знавшие сомнений коровы, и куры бросятся к ней, чуя, что ее рука оделит их сверху кормом.

Жизнь, казалось, шла по заведенному распорядку, и Эми Паркер обрадовалась. Она обрадовалась своему дому, хотя он казался хрупким в косых лучах предвечернего солнца, среди лохматых розовых кустов и олеандров, которые она не любила – они были какие-то жесткие.