Изменить стиль страницы

Бедняга, подумал Стэн Паркер, но какое мне до этого дело? Никакого. Уже никакого. В эту сторону при ветре идти легче, не надо преодолевать его сопротивления и не надо преодолевать никакого сопротивления вообще. Сопротивления бога, который отступился от него, после чего он стал таким легкомысленным и беззаботным. Когда-то вера гнула Стэна долу. Каждый лист, каждый свиток коры был отягощен скрытым смыслом. И словно грузом был тогда придавлен человек, шагавший сейчас между деревьев, на ветру, от которого чуть слезились его честные глаза. Нижние веки с возрастом слегка обвисли, и красная их полоска создавала впечатление открытых ранок, и это не нравилось его жене, но она не знала, как об этом сказать.

– Он же понимает, что ему не захочется пачкать руки, – сказала Тельма, преследуя спину Дадли Форсдайка, своего мужа. – И мне тоже. Хотя я люблю читать про деревню.

– Ты много читаешь, девочка? – спросила мать нерешительно; это было занятие, в которое она не очень-то верила.

– Я никогда не увлекалась чтением, – честно призналась Тельма. – Только сейчас начала.

– Должно быть, чтоб убить время, – сказала Эми Паркер, – хотя я никогда не понимала и половины того, о чем читаешь. Все совсем другое, чем в жизни.

– Тем лучше, – вздохнула Тельма, но что толку было объяснять.

– Ну, как же так, – сказала Эми Паркер. – Надо, чтоб было похоже. И люди в книгах совсем другие. Хотя это ничего. А то, пожалуй что, и не вынести.

Глядя в зеркало, она могла бы задушить себя собственными волосами.

– Вот это птичник, мистер Форсдайк… Дадли, – сочла нужным она поправиться. – Мы птицей не очень занимаемся. Так, несколько несушек. А вон те – молодки.

Показывать птичник не входило в ее намерения, но они шли мимо.

Адвокат смотрел сквозь проволочную сетку и улыбался, не то курам, не то ее словам.

– А вы интересуетесь курами, да? – спросила Эми Паркер.

– Нет, – сказал он. – Не знаю. Как-то никогда о них не думал.

Над мокрой землей стоял запах куриного помета.

– Довольно вонючие они, эти курочки, – сказала его теща.

Я сейчас закричу, – подумала Тельма в невероятной шубке, которая каким-то чудом принадлежала ей.

– Как насчет чая, мать? – сказал Стэн Паркер.

Разумней ничего нельзя было придумать. Все пошли в дом.

В честь гостей большая комната была украшена букетиками ранних роз; некоторые уже полураскрыли свои хрупкие цветы, другие, в слишком тугих бутонах, поникли, так и не успев расцвести.

В комнате стоял тяжелый нежилой запах. Вся мебель была тяжелая. И ужасная, на взгляд Тельмы Форсдайк, задумчиво ходившей по комнате. Удивительно, как ей удалось сбежать от этой затхлой добропорядочности. Или от самой себя? Дома она загородилась от этих подозрений мебелью красного дерева. Сейчас же она была вынуждена поскорее чем-то заняться. Плавными взмахами она стянула перчатки со своих длинных пальцев, на которых беззастенчиво сверкали кольца.

Эми Паркер, чье дыханье опередило ее появление, внесла большой чайник с глянцевым узором, желтый сдобный пирог и пшеничные лепешки на стеклянной подставке с высокой ножкой.

– Ты видаешься с Бурками, Тель? – спросила она.

Иногда ей случалось нечаянно выпустить стрелу, ни в кого не целясь. И если стрела все же кого-то сражала, Эми Паркер говорила: я же ничего такого не имела в виду, это просто так, для разговора.

– Нет, – ответила Тельма Форсдайк, сосредоточенно глядя в свою чашку. – Я с ними не вижусь.

– Бурки? – спросил ее муж, улыбавшийся всему, чего он не знал или не понимал, будь то Бурки или это сооружение из пузырчатого стекла, на котором лежали лепешки.

– Дальние родственники, – ответила Тельма, откусывая крохотный кусочек лепешки. – Одно время я у них жила.

Лицо ее было начисто лишено выражения. Она бы еще могла признать Бурков, но только не себя тогдашнюю, в коротенькой шубке из крашеного кролика. То была эпоха нуги и иллюстрированных журналов. Несколько месяцев она страдала от прыщей, но вылечила их заочно, по переписке.

– Они хорошо ко мне относились, – сказала она, стряхивая крошку.

Теперь в своей изысканно пастельной комнате, куда не будет доступа Буркам, даже если б они узнали ее адрес из какой-нибудь газеты, она могла позволить себе быть благожелательной. Она достигла такой высоты, на которой благожелательность вполне возможна. И если нельзя было послать чек – а Тельма действительно была щедра, это утверждали многие, – то она расплачивалась равнодушием. Она редко позволяла себе волноваться – это вредило ее здоровью – или отстаивать свое мнение – для этого надо было его иметь. Сдержанность царила и в ее покойной комнате, где она расставляла вазы с цветами и могла потратить целое утро, стараясь приладить какой-то цветок так, чтобы он не нарушал общего впечатления.

Вот сколькому научилась Тельма, – думала Эми Паркер над чашкой чаю, – и перчатки носить, и книжки читать.

– Старый Хорри Бурк очень болен, бедняга, – сказал Стэн Паркер.

– Как бы не помер, – добавила жена, на которую крепкий чай навевал меланхолию.

Значит, от Бурков тогда не отделаться, – сообразила Тельма. И приняла надлежаще грустный вид.

Но ей и в самом деле было грустно в этой темноватой комнате, хотя загрустила она о себе, той, которую сейчас хоронила. От запаха цветов, что клала маленькая девочка на могилки воробьев, на глаза навернулись слезы. И от тех горящих ночников, от которых она задыхалась, пока мать с тем простым и естественным выражением лица, которое бывает в начале жизни, не выводила ее из приступа. Тельма Форсдайк сидела и крошила пирог, большой, желтый, испеченный наспех и потому с дырками. Какие-то частицы своей жизни ей хотелось оторвать от себя и выбросить навсегда, если б не грозила опасность, что все это вернется к ней снова.

– Вы играете в карты, Дадли? – спросила Эми Паркер.

– Нет, – ответил он улыбаясь.

Эта декоративная улыбка держалась на его лице почти бессменно. В душе же он испугался, как бы его не заподозрили в такой недостойной страстишке. Что может понять в нем эта женщина, его теща? Или жена? Или даже он сам, в этой чужой комнате, где из каждого угла может вылезти неожиданный обычай? Стеклянная подставка подмигивала ему из-под кучи лепешек.

– Нет, – сказал он каким-то рыхлым голосом – у него был набит рот. – Я никогда не играл в карты.

– Мы тоже не играем, – сказала Эми Паркер. – Хотя многие любят вечером перекинуться в картишки.

Не забыть бы до отъезда поинтересоваться, как она живет, думала Тельма, достаточно только спросить, люди ведь не могут или не хотят распространяться про то, что их сверлит там, внутри. Спросить – тоже доброе дело.

Но тут адвокат весь подобрался под своим костюмом из отличного английского материала – пестрого твида, который в случае нужды может заменить мужественность, и сказал:

– А как ваш сын, миссис Паркер, молодой человек, с которым я еще не знаком?

Вот чего мы все время ждали, – поняла Тельма Форсдайк.

Потому что он, адвокат, немножко все перепутал и теперь, не будучи уверенным, но что-то подозревая, собирался прощупать почву, как все осторожные мужчины, палкой.

Отец подался вперед, растирая в ладонях табак; в комнате стоял табачный запах, а ладони переполнились.

– А, Рэй, – сказала мать.

Она отрезала еще несколько кусков пирога, хотя никто уже не ел.

– У Рэя все хорошо, – сказала она, тоже, впрочем, осторожно. – Собирается на днях приехать.

И она поглядела в окно, от которого наконец отступило ненастье, и все они стали смотреть сквозь стебли и листья, туда, где царил зеленоватый свет и тишина.

– Рэй был такой красивенький мальчик, – сказала она. – Вот сами увидите. Кожа смуглая, губы красные. И сильный. Но он, видно, думал, что мы не понимаем. Он все убегал от нас в лощину. Я за ним не могла поспеть. А как-то раз сюда залетели чайки, так он убил одну и похоронил. Потом был тихим таким. Думал, что я не знаю, а у него руки пахли рыбой, ну я и догадалась. Когда он был еще маленьким, у нас народились щеночки, так он взял их и бросил в яму там, на задах. И как он плакал всю ночь! Ничем я его утешить не могла. Что-то его заставляло это сделать, он не мог удержаться. Помню, несколько лет назад у нас один грек работал. Рэй с этим греком подружился. И уж как только Рэй его не обижал, и все потому, что любил его очень. Нет, – сказала она, – понимать я не понимаю. Но знаю.