Пронзительно и однотонно свистел ветер, свист вызывал в памяти вой Киндера.

…Все вышли из номера в коридор, пса закрыли. Он часто.оставался дома в одиночестве, растягивался в прихожей у двери и, положив голову на лапы, терпеливо ждал возвращения хозяев. Хозяева вернутся, никуда не денутся! И не было случая, чтобы он подал голос, залаял.

А в этот раз Киндер, видимо, учуял что-то необычное, неладное или понял, что Павел покидает его навсегда. Кто угадает собачьи чувства и мысли? Он вдруг завыл протяжно, тоскливо, на одной высокой ноте. Вой вонзался в уши, заполнял мозг, леденил сердце. Павел остановился, рванулся назад. Он бы помчался обратно к плачущей собаке, но мамина рука крепко сдавила плечо. Мамина маленькая рука может быть такой тяжелой!

Братья pic_5.jpg

Вой оборвался, а Павлу казалось, что он все еще звучит, мечется в длинном гулком коридоре от стены к стене. А когда ступили на лестницу, Киндер снова завыл.

И только в этот миг Павел по-настоящему понял, что сейчас он уедет, на самом деле уедет от мамы, от Петра, от Киндера… Они останутся здесь, будут жить без него, а он - без них один, совершенно один в далекой чужой Германии, которую и представить себе не мог, даже рассматривая ее на цветных открытках у доктора Доппеля.

Лестница и вестибюль внизу начали терять очертания, становились зыбкими. Сквозь набежавшие на глаза слезы он увидел, как шедший впереди штурмбанфюрер Правее, не останавливаясь, обернулся и сказал Доппелю:

– Собака воет не к добру.

В голосе прозвучало плохо скрытое злорадство.

– К покойнику, а мы - уезжаем, - отпарировал Доппель.

Павел шмыгнул носом и поморгал ресницами. Предметы и люди обрели четкость. Нет, он не заплачет. Хотя бы ради мамы, чтобы не терзать ее сердце. И не доставлять удовольствия штурмбанфюреру. Мама хочет, чтобы они думали, что он настоящий немец!… Он взглянул на осторожно ступающую рядом мать. Какая у нее прямая спина, независимо и гордо поднята голова, а бледное лицо спокойно, словно высечено из мрамора.

Внизу, на середине вестибюля, расставив ноги в блестящих сапогах, стоял офицер, начальник караула, и с удивлением вслушивался в вой Киндера.

Спустились вниз. Остановились у входной двери.

– Все будет хорошо, Гертруда, - сказал Доппель. - Ждем писем.

– И я буду ждать, - ровным голосом произнесла мама.

А Петр спросил:

– А мне можно будет приехать к Паулю в Берлин? Я тоже никогда не бывал в Берлине.

Ай да Петька! Доппель улыбнулся:

– Полагаю, можно. И очень скоро. Война подходит к концу, - сказал он назидательно, - Москва, отрезанная от угля, железа и хлеба, умрет естественной смертью. Поцелуй маму, Пауль. Из-за тебя мы опоздали почти на два часа.

Павел обнял мать, и она вдруг показалась ему маленькой, хрупкой и беззащитной. Он шепнул ей по-русски:

– Я тебя очень люблю, мама.

А Петру сказал:

– Ты теперь у мамы за двоих.

И Петр понял его.

И когда Павел вместе с Доппелем вышел из гостиницы - остальных не выпустили автоматчики, - и когда садился в машину, и заурчал мотор, и машина тронулась, время как бы остановилось, сжалось в одно горькое мгновение. А в ушах непрерывно звучал вой Киндера. И потом, когда выехали за шлагбаум на мосту и помчались по шоссе, Павел слышал тоскливый голос своего мохнатого друга. Вой словно завяз в ушах.

…Доппель открыл глаза, взглянул на серую реку шоссе, стремительно текущую под машину. Впереди показалась деревня. Справа и слева от дороги стояли на пепелище кирпичные печи с длинными вытянутыми к небу шеями труб. Будто села на землю стая больших нелепых птиц. И ни живой души вокруг.

Запахло гарью.

Доппель поежился, приказал шоферу:

– Поднажмите, Фишман. Надо засветло доехать до города.

"Боится партизан", - подумал Павел.

Зелеными, стремительно мелькающими стенами побежал мимо лес. Павел пытался отделить деревья одно от другого, но ничего не получалось. Глаза устали. Он закрыл их и представил себе, как из лесу выскакивают на шоссе партизаны. Здесь был и Алексей Павлович, и тетя Шура, уводившая их в прошлом году от деда Пантелея, и Семен с пистолетом на поясе, и еще много-много людей, мужчин и женщин, перепоясанных пулеметными лентами крест-накрест поверх ватников и тужурок. В фуражках и папахах. А впереди - огромный "дядя Вася", о котором столько говорили фашисты. В руках у него граната. Лимонка, величиной с футбольный мяч. Он бросает гранату. Шоссе перед машиной встает на дыбы черным дымным столбом. Машина спотыкается об этот столб, переворачивается, летит в кювет.

И вот уже связаны крепкой веревкой и доктор Доппель, и Отто, и шофер Фишман.

"Дядя Вася" подходит к нему, к Павлику, и говорит громовым голосом:

– Иди в Гронск, Павка. Там тебя ждет мама. И вот тебе автомат на всякий случай.

И дает ему новенький, холодный, тяжелый автомат.

От сладкого видения Павел улыбается, сам того не замечая.

Доктор Доппель покосился на него. Он уже не так сильно сердится за побег. Мальчишка! Да и Фишман жмет, в город они приедут еще засветло.

Сбежал, паршивец! Ну ничего, он из него сделает настоящего мужчину, опору рейха. И Гертруда… Теперь, когда Павел с ним, она связана по рукам и ногам. Кончится война, он с ее помощью приберет к рукам весь город: рестораны, пивные, лавки. Деньги потекут рекой! Гертруда - истинный клад, деловая женщина. И нашел ее он, Доппель.

– Побыстрее, Фишман!

Павел открыл глаза. Поперек шоссе легли синие тени. Солнце садилось за зеленую стену.

Партизан не было. А жаль…

6

Флич пришел в гостиницу как обычно около шести. Улицы перекрыли эсэсовцы, солдаты и полицейские. Несколько раз его останавливали, проверяли пропуск.

Вдоль здания гостиницы прохаживались автоматчики. Ресторанные окна были раскрыты, тяжелые плюшевые шторы не пускали в зал солнце. Улица пустынна. Из соседних домов и домов напротив никого не выпускали.

В вестибюле возле швейцарской сидел неподвижно штурмбанфюрер Гравес, встречал и провожал каждого проходящего тяжелым взглядом немигающих выпуклых глаз. Взгляд и поза делали его похожим на филина.