- "Знаю эту вашу философию! Это значит,- нет ни Бога, ни царя, ни няни. Родители - так себе, между прочим. Нет, уже вы это оставьте! Вот {65} у меня племянник был, ни за что пропал от этой философии. Уж сколько его отец ложкой по голове бил, а он все свое. Все провергает; плохо жил, плохо и кончил. Верите ли, в три дня скрутился и помер. Сколько раз я говорила сыну - не слушай его, Алешенька. А он мне - "Упрусь", говорит, "маменька, не дамся ему".

Впрочем на старости лет ее отношение к философии несколько изменилось. Однажды ее застали за чтением философского труда моего брата Сергея, в то время уже профессора московского университета. На вопрос, понимает ли она прочитанное, она отвечала.

- "Как вам сказать? Политику тронешь - религия качается. Религию тронешь - политика качается. А как до Бога и истины дойдет, я все понимаю."

К "истине" у няни было совершенно особенное благоговение. Помнится, опасаясь, что мой младший брат, в то время еще гимназист, кем-то увлекается, она его наставляла:

- "Гришенька, до семнадцати лет молодой человек должен любить одну только истину."

Собственная роль ее в жизни для нее связывалась с мыслью о церкви.

- "Вы надо мной смейтесь, смейтесь, да не очень. Слыхали, как нас, няней, за обедней поминают: "И мамы ко Господу". А вот про вас шалунов, что в церкви шалят, зевают, да громко разговаривают, иначе сказано : - "Поюще, вопиюще, зевающе и глаголюще". {66} О благолепии стояния в церкви она очень заботилась. Помню, в Ахтырке, как она, бывало, стояла с моей маленькой сестрой Ольгой в церкви: чтобы "ребенок не плакал", она поминутно опускала в кружку у распятия тяжелые медные монеты: "бух, бух, бух"... Под аккомпанемент этого буханья "ребенок молился", а я слышал тут же озабоченный шепот Мама: "I1 me semble que la bonne se ruine!"

Последний посмертный ее подарок был маленькие иконы для каждого из нас - благословение няни. Главным образом на это она завещала небольшие средства, накопленные за долгое у нас служение. Другое же, нематериальное ее завещание выражается в последних ее словах, сказанных незадолго до смерти моему младшему брату: - "Гришенька, держи себя почище."

Память ее, согласно ее воле, увековечена столь же краткой, сколь и красноречивой надписью на ее могиле: "Няня Трубецких".

Это был один из ярких образов, неотделимых от поэзии нашей детской и от духовного ее содержания. Иное дело - бонны и гувернантки или, как няня их называла иногда с высоты своего достоинства,- "губерняньки". Эти мелькают в моих воспоминаниях не как типы, а как еле очерченные и быстро исчезающие силуэты, при чем самая быстрота исчезновения большинства из них указывает, что ни прочных корней в нашей жизни, ни сколько-нибудь существенного отношения к духу нашей детской он не имели. {67} Была, например, мадам Швальбах, которую моя маленькая сестричка Ольга называла, картавя, "мадам шабака" - старушка пиэтистка, которая по утрам, закрывая глаза с выражением глубокого и всегда одинаково огорченного умиления, гнусавила старческим фаготом:

"Chaque jour de ma vie

Je vais dire au Seigneur:

Toi qui me l'as donnee

Montre m'en la valeur".

Раз эту молитву запела одна моя тетушка, но была тут же прервана детским возгласом одной из моих сестер:

- "Нет, тетя, это ты не так! Надо сначала заклыть глаза, оголчиться, а потом уж петь".

Впоследствии этой тетушке стоило больших усилий не расхохотаться на лекции знаменитого пиэтиста Рэдстока, когда тот, в подъеме проповеднического пафоса, совершенно так же стал "оголчаться и заклывать глаза".

За пиэтисткой Швальбах последовала милая, но несколько легкомысленная M-lle Menetrey, днем весело болтавшая с нами, а вечером, а то и ночью скакавшая "en troika a Troitza" или, все равно, - "a Strelna avec des messieurs".

Неравнодушный к женскому полу и не лезший за словом в карман доктор-акушер, француз Михаил Осипович Вивьен, аккуратно появлявшийся в Ахтырке перед всяким прибавлением нашего семейства, бывало, обращался к ней запросто:

- "Mademoiselle Menetrey, peut on penetrer?"

Помню, как она, кокетничая со студентом Александром Петровичем, вскакивала на стул и, делая глазки, говорила:

- "Alexandre Petrovitsch, я више вас".

Успех был полный: она его в себя влюбила и на себе женила, а француз гувернер Голяшкиных выражал соболезнование :

- "Pauvre garcon, il s'est laisse attrapper. En voila un qui s'est laisse pendre la corde au coup, va!"

Впрочем, в общем M-lle Menetrey была довольно доброе существо: мы, дети, прозвали ее за ее рост и кокетство - "malenka, milenka".

За гувернантками следовал гувернер M. Неberard, совсем молодой человек, сочетание комической важности и мальчишества.

Сначала он внушил нам большое уважение тем торжественным видом, с каким он произносил: "Eugene, aujourd'hui j'ai traduit deux vers d'Ovide". Нам, в то время еще не догадывавшимся о его круглом невежестве, два стиха из Овидия казались крайним пределом учености.

Педагогические приемы его с нами были довольно элементарны. За шалость во время урока он просто-напросто хватал за шиворот и выставлял за дверь. Чтобы этот прием, чересчур часто практиковавшийся, не уничтожил окончательно учения, часовой урок французского языка был разделен на множество частей: "lecture, dictee, dictionnaire, grammaire" и т. д. Когда кончалось "чтение", выгнанный возвращался для диктанта: "Eugene, la lecture est finie, venez pour le dictionnaire". Но тут же {69} вылетал другой брат и совершенно так же через десять минут вызывался обратно: "Serge, le dictionnaire est fini, venez pour la grammaire!"

И вдруг этот "строгий наставник" принимался неожиданно шалить с нами по-детски, завозил нас на лодке на остров, где и покидал нас, а мы, девяти-десятилетние, бросались вплавь его догонять, после чего все трое, не одевшись, плясали на "необитаемом острове", изображая диких.

- "Seulement, Eugene, vous ne direz pas cela a madame votre mere. Oh, vous savez bien qu'on donnerait des millions pour avoir une mere comme la votre et qu'on ne l'aurait pas. Mais il ne s'agit pas de l'affliger, n'est-ce pas?"

И мы, чтобы "не выдавать товарища", молчали.

Быстро разгаданный моей матерью, monsieur Heberard исчез от нас через три месяца после своего появления. Мы плакали навзрыд, а Эбрар, всегда твердивший нам с торжественной миной - "un homme ne pleure jamais", к величайшему нашему изумленно и радости тоже разрыдался.

Собственно все эти сменявшие друг друга без конца гувернантки, как и единственный гувернер - были не столько воспитателями, сколько орудиями нашего воспитания - для французского языка и для прогулки. Самая суть воспитания не вверялась им, а исходила непосредственно от моей матери, которая не любила и не допускала рядом с собою чьего-либо сильного постороннего влияния. Она хотела быть всем для своих детей и достигла этого с успехом, но поэтому рядом с ней кому-либо другому было трудно быть {70} чем-нибудь, а "гувернантки" были частью бесцветными, частью комическими, а иногда и просто ненужными фигурами. Исключительное значение няни в нашей детской объясняется единственно тем, что тут о конкурирующем влиянии, понятное дело, не могло быть и речи.