Марле зашагал через холм, по левому склону, где зелени было больше, и вниз, за кольцо города, к краю долины Уиппет, где деревья, сплетенные накрепко, зажатые между дымом и шлаком, рвались то к небу, то к черной земле. Мертвые ветви молились, чтобы корни смогли удержать на своих плечах почву, оставив десяток пустых русел для листьев и дыхания дрогнувшей древесины и яму в долине для сока с кротовьими лапами, и могилу подле нее для последнего скелета весны, который метался по некогда зеленой земле, а сглаженные и расщепленные холмы еще были остроконечными и крутыми. Но деревья Уиппета стали рослыми мертвецами с юга страны, утыканной дымовыми трубами; деревья уходили под вспоротую землю, протягивая к холму настороженные пальцы с ногтями черных листьев. Смерть в Уэльсе втиснула уэльских мертвецов в этих калек долины.

День уводил за собой остальные дни. Полуденный зенит, огненный жук губитель повести (в которой умирали легенды русских морей, пока деревья сгорали, не успев проснуться) - выползал за пределы всех полдневных высот с тех пор, как человек сорвался с солнца, а солнце впервые увенчало наполовину сотворенные небеса. И весь день в середине лета на пути к морю вспыхивало одно за другим каждое лето долины, некогда памятно алое, а теперь - с проступившими чертами надгробного камня. Он упрямо шагал через долину предков, где его отцы семенили возле холма, восстав из древесной трухи и стряхнув с себя воробьиные стаи; на краю впадины, которая вмещала ЛланАзию, как только могила может вмещать город, он окунулся в лесную дымку и, словно призрак, возникший из-под корней дымовых труб над ровно прочерченными кварталами, стал спускаться на бегущие вверх улицы.

- Куда вы идете, Марле? - спросил одноногий человек рядом с черной цветочной клумбой.

- К морю, мистер Уильям Уильямс.

- К наводненному русалками морю, - сказал Уилл Деревяшка.

Марле миновал бугорчатую долину и пустынную гору, и тяжелую от семян рощу, и щетинистое поле; на пригорке, с черепа Принца Прайса, ворон вещал о просторах преисподней после тесноты земного шара; день распадался, земля сбивалась с шага и тяжелела, а ветер, словно то сполох, то дерево корнями кверху, вонзался меж дымом и шлаком, пока сумерки стекали вниз по капле; оказавшись в плену у эха и неистовых отголосков, и чертей из рогатых отрогов, он ступил на враждебную территорию и содрогнулся; и настала новая ночь после кошмара вечера. Пусть деревья поникнут, сказали пропыленные работяги, валуны осыплются хлопьями, чертополох истлеет и канет, почву и траву проглотит клин холма над зыбкой могилой, что простирается до Эдема. Вместе с огненным ветром, через склеп и гроб, и окаменевшие останки, мы вдохнем прах людской в сад. Где змей испепеляет дерево, и яблоко выпадает искрой из кожуры, там взвивается дерево; пугало ликует на скрещенных ветвях, и одно за другим встают под солнцем иные деревья, выстраивая сад вокруг распятия. К полуночи еще две долины лежали внизу, затемненные двумя городами на ладонях изрытых гор; в первом часу утра долина у его ног сдавила Абервавель своей пятерней. Теперь из юноши он превратился в легендарного странника, балладного героя, со сверчком вместо сердца; он шел мимо Абервавельской часовни, шел напрямик через кладбище по шатким надгробьям, догонял краснощекого человека в ночной рубахе, человека, который не касался земли.

Мелькали долины; из холмов, истекающих водой, из горных мгновений наступала пробившим часом одиннадцатая долина. Сквозь карликовый глаз подзорной трубы, сквозь кольцо света, подобное свадебному хороводу на последнем холме у моря, проходили по одному сто садов, неподвластных времени, необъятных в чистом свете угасавшей луны. Вся картина уместилась в подзорной трубе; таким увидел Марле утренний мир, вспомнив первое из одиннадцати нерассказанных сновидений: куда ни глянь, везде неприступные стены выше стеблей гороха, которые на крыше мира венчали повесть о земле и камне, о дереве и жуке; у самого кладбища поверхность оцепенела, оседая все глубже и глубже, блуждая над спящим дьяволом, рванулась судорожно в сторону прибрежной деревушки, где в садах усыпанные цветами ветви нависали над дощатыми заборами и сестры-дороги разбегались к четырем белым точкам округи; вереница камней взбиралась к вершине холма, где кривлялись штрихи, исчерканные деревьями; путь лежал в недра графства, дальше, чем начало истории последнего пожара, озарившего повесть о первой обители Эдема, о первом зеленом творении на краю красной бездны; все ниже и ниже, камнем, исколотым городами, рекой, вылитой из сосуда пространств, уходил у него из-под ног холм. Больше не было героя баллады, остался Марле, поэт, который шел по гибельной кромке, вверх по склону судьбы, над уснувшей преисподней, к уцелевшему огню, пока не достиг первого сада, где недозрелые яблоки скоро станут просить огня у ветра, шел над полугорой, повернутой к морю. Марле, человек с картинки, в час полуденного прорыва к зениту, стоял в кольце яблонь, считая круги, за которыми остались тенистые тропы и гроздь деревушек. Он улегся в траву, и окровавленный полдень шатнулся в сторону солнца, а он спал, пока колокольчик не зазвенел над поляной. В садах сестер стоял тихий день, и белокурая сестра звонила в колокольчик к чаю.

Он подошел совсем близко к концу скитания, для которого не хватало слов. Поляна теснила к морю три другие поляны и земляные ступени из-под ног у Марле, а белокурая девушка постелила белую скатерть на гладкий камень. В одну из нескольких чашек она налила молоко и чай, и нарезала хлеб так тонко, что могла бы разглядеть Лондон сквозь белые ломтики. Она пристально смотрела на земляные ступени сквозь просветы в подстриженной изгороди, через которую перебирался Марле, косматый и небритый, с голой грудью, обожженной солнцем. Она поднялась с травы, улыбнулась и налила ему чай. Это было концом нерассказанных сновидений. В тенистом уголке возле живой изгороди сидели они на траве, у каменного стола, словно влюбленные на пикнике, влюбленные так сильно, что не могли говорить, настолько близкие, что у них не осталось желаний. Она звонила в колокольчик, звала сестру и звала любимого, и одиннадцать долин разделяли их. Чашки ее многих возлюбленных стояли пустыми на гладком камне.