Скоро и кондукторы, все с сочувствием относившиеся к нам, стали меня поддерживать.

- Что вы ко мне пристали? - говорил один из кондукторов, седой, почтенного вида человек с умным, проницательным лицом какому-то пассажиру. - Что вы в самом деле ко мне пристали? Ведь говорю же я вам, что Толстой на предпоследней станции уже слез!

Проснувшись, отец попросил есть. Я обратилась к кондукторам, прося указать мне местечко, где я могла бы на спиртовке сварить овсянку. И тут они проявили большое сочувствие. Провели меня в служебное отделение, где сидело человек пять кондукторов. Они помогали мне кто чем мог, расспрашивая, сочувствовали. Овсянка вышла вкусная, и отец с большим удовольствием, похваливая, съел всю кастрюлю. После этого он заснул.

Болезнь и смерть

В четвертом часу отец позвал меня и просил накрыть, говоря, что его знобит.

- Спину получше подоткни, очень зябнет спина.

Мы не очень встревожились, так как в вагоне было прохладно, все зябли и кутались в теплые одежды. Мы накрыли отца поддевкой, пледом, свиткой, а он зяб все сильнее и сильнее. Душан Петрович поставил градусник. Когда его вынули, он показывал 38,1.

Никогда еще я не испытывала такого чувства тревоги! Ноги подкосились, я села на диван против отца и как-то невольно начала повторять:

"Господи, помоги, спаси, помоги..."

Отец, поняв, в каком я была состоянии, протянул мне руку, крепко сжал мою и сказал:

- Не унывай, Саша, все хорошо, очень хорошо.

В Горбачеве я вышла на платформу. Какой-то господин в очках спрашивал кондуктора, тут ли Толстой, и, когда узнал, что здесь, вскочил в наш поезд. Кроме того во все время путешествия какой-то человек с рыжими усами прохаживался по нашему вагону. Почему-то его лицо бросилось нам в глаза. Скоро мы заметили, что он появлялся в разных платьях: то в форме железнодорожного служащего, то в штатском. Один из кондукторов таинственно сообщил мне, что человек тот, узнав, что Толстой едет в этом поезде, из Горбачева телеграфировал что-то Тульскому губернатору. Я поняла, что за нами следит полиция.

А между тем жар у отца все усиливался и усиливался. Заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался.

Не могу описать состояния ужаса, которое мы испытывали. В первый раз я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом и нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком.

Проехали Данков, подъехали к какой-то большой станции. Это было Астапово. Душан Петрович убежал и через четверть часа пришел с каким-то господином, одетым в железнодорожную форму. Это был начальник станции. Он обещал дать в своей квартире комнату, где можно было уложить больного, и мы решили здесь остаться. Отец встал, его одели, и он, поддерживаемый Душаном Петровичем и начальником станции, вышел из вагона, мы же с Варварой Михайловной собирали вещи.

Когда мы пришли на вокзал, отец сидел в дамской комнате на диване в своем коричневом пальто, с палкой в руке. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. Я предложила ему лечь на диван, но он отказался. Дверь из дамской комнаты в залу была затворена и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прохода Толстого. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили.

Душан Петрович, Варвара Михайловна и начальник станции ушли приготовлять комнату. Мы сидели с отцом и ждали.

Но вот за нами пришли. Снова взяли отца под руки и повели. Когда проходили мимо публики, столпившейся в зале, все сняли шляпы, отец, дотрагиваясь до своей шляпы, отвечал на поклоны. Я видела, как трудно ему было идти: он то и дело пошатывался и почти висел на руках тех, кто его вел.

В комнате начальника станции, служившей ему гостиной, была уже поставлена у стенки пружинная кровать, и мы с Варварой Михайловной принялись стелить постель. Отец сидел в шубе и все так же зяб. Когда постель была готова, мы предложили ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что не может лечь, пока все не будет приготовлено для ночлега так, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние. Ему, очевидно, казалось, что он дома и он удивлен, что все было не в порядке, не так, как он привык...

- Я не могу лечь. Сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.

Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик поставили свечу, спички, записную книжку, фонарик и все, как бывало дома. Когда сделали и это, мы снова стали просить его лечь, но он все отказывался. Мы поняли, что положение очень серьезно и что, как это бывало и прежде, он мог каждую минуту впасть в полное беспамятство. Душан Петрович, Варвара Михайловна и я стали понемногу раздевать его, не спрашивая более, и почти перенесли на кровать.

Я села возле него, и не прошло пятнадцати минут, как я заметила, что левая рука его и левая нога стали судорожно дергаться. То же самое появлялось временами в левой половине лица.

Мы просили начальника станции послать за станционным доктором, который мог бы помочь Душану Петровичу. Дали отцу крепкого вина, поставили клизму. Он ничего не говорил, стонал, лицо было бледно, и судороги, хотя и слабые, продолжались.

Часам к девяти стало лучше. Дыханье было ровное, спокойное. Отец тихо стонал.

Станционный доктор, сам совершенно больной человек, ничем не мог помочь нам. Но присутствие его, очевидно, было приятно Душану Петровичу, облегчая его положение. С доктором пришла его жена. Она тяготила нас, так как желала сидеть в комнате больного, надоедала своими советами, расспросами и всем мешала.

Отец проснулся в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил:

- Что, Саша?

- Да что ж, нехорошо. - Слезы были у меня на глазах и в голосе.

- Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.

К ночи стало легче. Поставили градусник, жар быстро спадал, и ночь отец спал хорошо.

Разумеется, никто из нас не раздевался и мы по очереди сидели у постели отца, наблюдая за каждым его движением. Среди ночи он подозвал меня и сказал:

- Как ты думаешь, можно будет нам завтра ехать?

Я сказала, что, по-моему, нельзя, придется в самом лучшем случае переждать еще день. Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.

- Ах, зачем вы сидите? Вы бы шли спать! - несколько раз в течение ночи обращался он к нам.

Иногда он бредил во сне:

- Удрать... Удрать... Догонять...

Он просил не сообщать в газеты про его болезнь и вообще никому ничего не говорить о нем. Я успокаивала его.

На другой день, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние довольно бодрое. Отец все время разговаривал о том, что надо ехать дальше. Его очень беспокоило, что могут узнать, где он, и он, подозвав меня, продиктовал следующую телеграмму Черткову: "Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите".

Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него то, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной и продолжительной. Я чувствовала, что на мне лежит громадная ответственность; я считала себя обязанной известить семью, как я обещала, в случае болезни отца. Вот почему я спросила, желает ли он, чтобы я дала знать семье, если болезнь окажется продолжительной и серьезной. Отец очень встревожился и несколько раз убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.

- Черткова я желал бы видеть, - прибавил он.

Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания: "Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться вами. Фролова" [Мой псевдоним]. Через несколько часов я получила ответ, что Чертков будет на следующий день утром в Астапове.