И мальчик-прапорщик снова горько заплакал.
Один раз, когда я подъехала к первой летучке, персонал и начальник летучки выбежали из палатки ко мне навстречу.
- Пожалуйста, разрешите нам поехать на собрание. Керенский выступает. Это совсем близко, только три версты отсюда, он будет говорить!
Мне тоже хотелось его послушать, и мы все вскочили в машину и поехали. Опоздали. Керенский уже говорил. Собралась громадная толпа солдат.
На высокой трибуне худой человек среднего роста в солдатской шинели охрипшим голосом выкрикивал какие-то слова, которые трудно было разобрать. Мне показалось, что не было простоты, убежденности в речах оратора, в его призывах объединиться для спасения России.
Когда мы возвращались в свой отряд и доктора восторженно переговаривались и восхищались речью Керенского, я молчала, мне было не по себе.
"Неужели они верят, - думала я, - что этот человек может спасти Россию?"
* * *
В первую летучку приехала ревизия осматривать лошадей. Дивизионный врач, представитель от Всероссийского Земского Союза и еще кто-то. В ту пору благодаря упадку дисциплины везде, почти во всех конных частях, как в военных, так и в общественных организациях, появилась чесотка. У нас в отряде ее не было.
Вызываю начальника летучки, тот вызывает фельдфебеля, передается приказ привести лошадей. У каждого санитара по две лошади на руках, всего с верховыми в отряде около ста тридцати.
Комиссия ждет. Проходит минут двадцать, а лошадей нет. Вдруг меня вызывают. Прибежал фельдфебель, взволнованный.
- Госпожа уполномоченный! Что делать? Санитары отказываются вести лошадей.
- Что?!
- Так что санитары говорят: ежели начальство интересуется, могут сами прийти к коновязям лошадей смотреть...
Делая вид, что я не расслышала или не поняла, я строго сказала:
- Я очень недовольна, что вы так долго заставляете ждать начальство. Вы знаете, что наши лошади в порядке и беспокоиться нам нечего. Скажите команде, что я уверена, что все сойдет хорошо, потому что везде лошади в чесотке, а у нас нет. И тогда ведро вина команде!
- Но, госпожа уполномоченный...
- Вы слышали, что я сказала? А теперь живо! Чтобы через пять минут лошади были здесь. И не забудьте сказать каптенармусу насчет вина.
- Слушаюсь.
Через пять минут показалась стройная колонна, каждый солдат вел свою пару лошадей. Лошади сытые, вычищенные, совершенно здоровые.
Начальство осталось довольно:
- Молодцы, санитары!
- Рады стараться, господин генерал!
Все развеселились, солдаты заулыбались.
Но положение делалось серьезнее с каждым днем. Дисциплина падала. Особенно плохо было во второй летучке. Начальник ничего не мог сделать с командой. Отказывались работать, грубили. Был даже случай отказа передвинуться на новое место по приказу начальника дивизии.
Разложение шло быстро. Когда при осмотре войск командир корпуса зашел в перевязочный отряд, старика никто не встретил. Он стал обходить землянки. Солдаты валялись на койках и на приветствие генерала - "здорово, санитары", не поднимаясь, лениво тянули - "здравствуйте". А то и вовсе не отвечали. Большевистская пропаганда, как яд, разлагала вторую летучку, и она быстро приходила в упадок; солдаты перестали работать, не чистили лошадей, завели грязь, беспорядок. Пришлось в спешном порядке ликвидировать летучку. Да и вообще чувствовалось, что делать на фронте больше нечего. Фактически война кончилась. По всему фронту шло братание, солдаты покидали позиции.
Я решила сдать отряд, благо находился наивный человек, который охотно принимал его на себя, и уехать в Москву.
Отрядный комитет устроил в мою честь прощальное заседание. Председатель комитета открыл собрание витиеватой речью.
- Товарищи! - начал он. - Сегодня мы провожаем нашего уважаемого уполномоченного, который, которая так жертвенно работал, то есть работала, для нашей родины, то есть для нашей революционной страны! Товарищи! Что я хочу сказать? Наш третий отряд Земского Союза - самый отменнейший из всех отрядов! Почему же это так, товарищи? Я объясню вам почему, товарищи! В других отрядах нет уже ни продуктов для людей, ни фуража для лошадей! А у нас - всего достаточно. Сыты и люди, и животные. А почему же это так, товарищи? А потому, товарищи, что наш, то есть наша... уполномоченный...
Он говорил долго...
- Товарищи, - закончил он наконец свою длинную речь, - я желаю нашему уполномоченному, то есть нашей уполномоченной, счастья и благополучно доехать и прошу всех вас, товарищи, почтить ее память вставанием.
И все молча встали.
А позднее я узнала, что после моего отъезда тот же самый комитет постановил меня арестовать как буржуйку и контрреволюционерку, но я уже была в Москве.
* * *
- Васька, черт, вали сюда!
Солдат изогнулся и преувеличенно резким движением сбросил сумку на бархатный диван. Робкое веснушчатое лицо показалось из-за двери купе.
- Да ведь это, братцы, первый. Как бы нас того... не попросили бы о выходе?
- Вали, говорю, дура. Может, раньше и попросили бы, а теперь-то мы и сами попросим, - и солдат злобно покосился на меня.
- Важно, - сказал Васька, - здорово буржуи ездят.
- Отъездились. Ну, барыня, двигайся.
Но двигаться было некуда. Я сидела, прижавшись в угол, и его сапоги скоро оказались у меня на коленях. Я хотела уже встать с дивана, но солдат вдруг вскочил и бросился в коридор. Послышались крики, брань, задребезжали стекла. Поезд уже шел на всех парах.
- Вот это ловко, - орал мой сосед, - самого туда! Довольно покуражились, сволочи.
Я выглянула в коридор. Он был полон солдат. Все кричали, шумели, нельзя было ничего разобрать. Васька стоял, раскрыв рот, и напряженно смотрел.
- Что случилось?
- Да офицерские вещи в окно пошвыряли. Как бы самого не выкинули, осерчали дюже ребята.
Я села на прежнее место у окна и стала ждать. Страха не было, но сердце билось болезненными, неровными толчками, в груди закипали возмущение и гнев, хотелось кричать, топать ногами, вышвырнуть из вагона этих солдат с грязными мешками и махоркой. Я старалась не слушать грубого злорадного гоготания, доносившегося из коридора. "Сейчас придет тот грубый, нахальный... Двое суток до Москвы..."
Тарахтели колеса. Забрав в кулак гимнастерку, Васька, почесывая грудь, вошел в купе.
- Отбился офицерик, - сказал он, - а я так и думал, его в окно вышвырнут.
- Чего стоишь? Садись, - сказала я, - курить хочешь?
Васька грязными, корявыми пальцами достал из моего портсигара папиросу и сел. Он видимо робел.
Васька ехал к себе домой. Он был счастлив, ему хотелось говорить про себя, про жену и семью. Через четверть часа я уже знала всю его жизнь. Я и не заметила, как вошел тот, другой.
- Васька, табак есть?
Я протянула ему портсигар. Он молча взял, но не поблагодарил.
- Вот что, ребята, - сказала я, - ехать нам долго, у меня чайник, харчей немного есть. Кто-нибудь сходите за кипятком, и давайте не ругаться, чтоб все по-хорошему было...
Сердитый промолчал. Но, когда поезд остановился, взял чайник и принес кипятку. На следующей остановке к нам набилось еще несколько человек солдат. В коридоре стояли и сидели сплошной массой, пройти нельзя было. За кипятком лазили в окно. Солдаты достали жестяные кружки, все пили чай, усиленно дуя и обжигая пальцы. Некоторые сидели на полу.
Меня не трогали. По молчаливому соглашению признали в своей компании. Старались не ругаться, но курили махорку и плевали на пол. Болела голова. Душевное напряжение сменилось усталостью...
Перед ночью я выходила на станцию. Солдаты высадили меня в окно.
- У, черт! Ну и гладкая же, - орал сердитый солдат, склонившись из окна вагона и таща меня за руки, - ну, ну, лезь что ли.
- Погоди! Погоди! Я ее сзаду подпихну, - пищал ласковым тенорком Васька, пихая меня снизу.
- А ты полегче! А то она тебе хребет сломит.