Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его.

Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее.

Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма:

С той поры, как мы увиделись с тобой,

По-другому я живу и я дышу...

В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега.

Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!"

Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..."

И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги.

Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов.

...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад.

Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает.

...........................................

Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта.

...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!"

Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!"

Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..."

Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась.

И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота:

Мы так близки, что слов не нужно,

Чтоб повторять друг другу вновь,

Что наша нежность и наша дружба

Сильнее страсти, больше, чем любовь!

После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился.

Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза...

..........................................

Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!"

Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей...

Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей.

Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен:

Не мигают - слезятся от ветра

Безнадежные карие вишни...

Возвращаться - плохая примета.

Я тебя никогда не увижу...

Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой...

Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..."

Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые вензелечки обнаружишь вдруг...

Теплоход поставили в док, и он переселился на территорию экипажа своего бывшего училища. На этом клочке земли провел шесть самых чудесных лет жизни...

21.06.85. Едет трамвай по улице: "No 3 - Экскурсионный". Прекрасно придумано, нашли и восстановили вагон сороковых годов, с решетчатой калиточкой в пояс вышиной.

...Он сходил в баню на 18-й линии и разволновался: все вернулось немедленно, все, как сорок лет назад! Как и у трамвая No 3, в той бане колорит былого: пол с пологим провалом к центру, толстые шаткие краны, потемневшие тазики-шайки. "А вот здесь, под аркой-туннелем, мы строились перед возвращением в общагу!"

Во дворе общежития - деревья, липы и тополя. Были они тут в пятьдесят первом? Если были, то ниже и моложе. Хоккейную площадочку сохранил в памяти отлично...