- Не слезу!

Он не помнил своих движений и не мог бы связанно рассказать, в какой последовательности двигались его руки; по они, эти чудесные руки, как бы жили отдельно, они делали свое дело, и он доверял им и знал, что они делают свое дело хорошо. Какая-то торжественная тишина наступила в мире, и в ней он услышал тонкий, четкий крик птицы. Он слышал, что это кукует кукушка. Он жадно считал эти удивительные звуки, такие обыкновенные. Ему показалось, что он стоит на лесной поляне и кругом него зеленый, прохладный полумрак, где-то журчит ручей, шумят ветви сосен и спокойная птица, как бы утешая, говорит с ним.

Он считал, как кукушка выстукивала. Радость пронизывала все его существо. Шесть, семь, восемь, девять, десять.

- Буду жить! Буду жить! - прошевелил он пыльными губами и глубоко вздохнул.

Снова надвинулось страшное жужжание, и голос птицы исчез, но теперь ему было совсем не страшно. Наступали какие-то мгновения тишины, и ему снова слышался кукушкин ободряющий голос: может быть, она уже и не кричала, а ему только казалось, но и этого сознания было достаточно, чтобы снова ощутить свои плечи и руки и увидеть блестящие кошки, врезавшиеся в мягкую, легкую желтизну столба.

Откуда взялась кукушка, почему кукушка здесь, где нет ни леса, ни тишины, он не думал об этом. Кукушка - это хорошо, это к добру. Жить - вот что било ему в виски, от чего сжималось сердце под черным обшарпанным комбинезоном. И снова находили волны грохочущего дурмана, и столбики пыли кружились на дороге, и где-то вдали, как на картинке, сидела дочка, раскрашивая карандашами, путая цвета, - небо в красную, а дорогу в зеленую краску. И до нее было так далеко, что если слезть со столба и идти, то идти пришлось бы целый день, а то и больше.

Свежий ветер пахнул ему в лицо. Он не мог бы сказать, сколько времени он работал на столбе, но он сделал, что надо, - линия восстановлена. Можно спускаться на Землю.

Кукушка, милая, добрая кукушка, кричала в его ушах, когда он, с трудом передвигая онемевшие ноги, коснулся пятнистого щебня у основания столба. Он стоял на дороге, прикрыв глаза рукой от слепящего света, и оглядывался. Он увидел вырванные с корнями молодые деревца, опрокинувшие на дорогу свои молодые побуревшие вершины. Он увидел догоравший грузовик, так странно повалившийся набок, увидел ничком лежавшего человека, из-под головы которого, как нарисованные на светлом асфальте, виднелись три черные струйки.

Он оглянулся на столб. Столб был избит, как будто его хлестали железным бичом, но ни один рубец не подымался по столбу выше человеческого роста.

- Рубахин! - закричали ему. - Ты жив, Рубахин?

Он пошел на голос, шатаясь. Из кустов вышел бледный, почти в лохмотьях, человек, в котором он признал Андреева. И тут же он увидел "пикап", с которого соскакивали люди, санитарную машину и носилки, на которых лежал стонавший изредка раненый.

- Это Сизова задело! - кричал ему почти в ухо Андреев.

Он подошел к лежавшему на дороге, наклонился над ним, потер почему-то свою продранную коленку и сказал тихо:

- Сизов! Эх, Сизов!

- А ты, Рубахин, цел, весь? - закричал снова Андреев, подходя к Рубахину.

Рубахин осмотрел себя. Брюки его были порваны, рукава комбинезона висели клочьями. Нет, он был цел... Он увидел опять голубое небо с почти летними облаками, маленькие домики, до которых рукой подать, шоссе, по которому катились грузовики, и на железной дороге - дымок приближающегося состава.

- Надо ехать дальше, - сказал он строго. - У нас еще есть наряд.

- Я знаю, - ответил Андреев, - вон и "пикап".

Садясь в "пикап", Рубахин видел, как уносили безжизненно мотавшего руками Сизова, как захлопнулись дверцы санитарной машины за носилками, на которых тихо стонал Пахомов. "Пикап" тронулся. В мире наступила тишина, и сердце Рубахина билось, как после долгого бега по холмам.

"Пикап" дошел до поворота дороги, и тут, вскочив с места, в первый раз Рубахин закричал: "Стой! Стой! Остановись!" - так громко, что шофер сразу затормозил. Рубахин соскочил с машины и, переваливаясь, пошел тяжелым шагом к домику с открытым окном, таким приветливым и маленьким. По стенке домика вился плющ, у домика зеленели грядки, и в клумбе подымал головку какой-то чахлый цветочек. В окошке виднелась головка крошечной девочки.

И в тишине садика, в котором не было ни одного дерева, ясно и четко куковала кукушка. Она размеренно и уверенно колдовала Рубахину долгую жизнь. Это был тот таинственный голос, который дал ему силы там, на столбе, в страшные минуты, когда земля содрогалась от взрывов и пули взрывали пыль на дороге. Бантик в косичке крошечной девочки был такой зелененький, как эта зелень на узких грядках, а за спиной девочки куковала кукушка, наполняя все своим победным кукованьем.

Девочка с удивлением, морща бровки, смотрела, как огромный, тяжелый дядя в рваном комбинезоне легким движением отстранил ее и, просунув голову, оглядывал комнату. Отодвинувшись и не зная, что делать - заплакать или закричать, смотрела девочка, как этот дядя, соскочивший с машины, не отрываясь глядит на старые большие часы, под которыми качались гири, а наверху, высунув желтую смешную голову, маленькая птичка кланяется в окошко своего домика и выстукивает своим кукованьем, что сейчас в мире одиннадцать часов.

- Это твоя кукушка? - спросил Рубахин.

Девочка, от растерянности забывшая заплакать, ответила медленно:

- Моя.

- Береги ее, - сказал Рубахин. - Эх ты, маленькая!..

И, поцеловав девочку, он быстро зашагал к "пикапу", где все с недоумением следили за ним. Он влез в "пикап" и сказал:

- Пошел дальше...

- Знакомая, что ли? - спросил Андреев, сморкаясь в большой клетчатый платок и вытирая пыль со лба.

- Знакомая, - ответил Рубахин не сразу, - кукушка!

- Ну, уж ты скажешь! - сказал Андреев. - И совсем девчонка на кукушку не похожа. Правда, из окна, как из гнезда, глядит, но уж кукушка - нет, совсем не похожа.

"Пикап" тронулся.

ДЕВУШКА НА КРЫШЕ

Она была самая обыкновенная девушка, каких много в Ленинграде. Вы встретите сейчас их целые стайки. Одни чинно идут в ногу и поют красноармейские песни, у других на плечах лопаты и кирки - они направляются строить дзот на углу улицы, известной вам с детства, третьи стоят в очереди в кино, где показывают "Богатую невесту". У них загорелые щеки и лукавые глаза, сильные руки и какая-то особая подобранность. Они легко краснеют, но смутить их трудно. За острым словом они в карман не лезут. Видали они такое за время осады, что опыт их равен опытам их мамаш и бабушек, сложенным вместе. Почти все они умеют стрелять или знают санитарное дело. Те, что в военной форме, гордятся ею на зависть штатским подругам, но мечтают втайне о новых шляпах и платьях и все не прочь потанцевать в свободный час.

Наташа была такой же, одной из тысяч. Я разговорился с ней случайно и совсем не как корреспондент. У меня не было никакого желания вытаскивать из кармана записную книжку и карандаш. Но все-таки я спросил ее:

- Что ж вы делали этот год?

- Я сидела на крыше, - ответила она серьезно, и в честных серых глазах было написано, что она говорит правду.

- Она, как кошка, любит бегать по крыше, - сказала ее подружка, смеясь.

- Я не кошка, - ответила она, - кошек в городе больше нет, а у меня на крыше был пост, и я с прошлой осени охраняла свой объект.

- Вы дежурили днем или ночью?

- Когда тревога, тогда и дежурила. А помните, какие прошлой осенью были долгие тревоги? Стоишь, стоишь, прозябнешь вся, а как это начнется, так сразу согреешься...

- Что - это?

- Ну, когда пальба подымется, и "он" тут над головой зудит, зудит, потом как хватит бомбой или зажигалки посыплются, уж тогда только держись...

- А вы бомбы видели?

- А как же, кто их не видел. У меня с вышки все видно как на ладони... Сначала, пока бомбежек не было, мы в лунные ночи у трубы сидели и город рассматривали, даже Байрона читали при луне. Тихо-тихо в воздухе, по улицам редко-редко когда машина пройдет; странно, точно сама летишь над городом, такой он серебряный, чеканный, каждую крышу, каждый шпиль далеко видишь. Глаз свой приучала, чтоб разбираться, где что. А в небе аэростаты. На земле они, днем, как гусеницы, - толстые, зеленые, а ночью, в воздухе, как белые киты, плавают под облаками. Луна так встанет, что шпиль крепости прямо в ее середине, или полумесяцем, розовый, как долька апельсина, или он как голубой парус далекий, если тонкой тучкой закрыт. По крыше мы, как в Детском по парку, гуляли.