- Валентин, приходи завтра в двенадцать часов в партком, побеседуем, постараемся тебе помочь.

И вот он пришел.

Секретарь парткома, лысый, седобородый, с пустыми водянистыми глазами вышел к нему навстречу в приемную, и Валентин Алмазов сразу заметил, что он ведет себя как-то странно: всегда самоуверенный, развязный, на этот раз он семенил ногами, потирал руки, вид у него был явно растерянный, и заговорил он, как провинившийся школьник:

- А, здравствуй, дорогой. Идем. Знаешь, тут товарищи из комитета госбезопасности хотят поговорить с тобой. Вот... познакомься. Понимаешь, мы решили общими силами тебе помочь, - такое дело, что... ну, вообще...

Чекисты, - один приземистый, лысый, толстый, другой высокий, худощавый, седой, - ходили взад и вперед по комнате, явно не зная, как и с чего начать.

Валентин Алмазов пережил одно из тех мгновений, очень редких, когда внезапно перерожда-ешься, становишься как будто сразу на десять лет старше, и всё, что перед тобой годами мелькало в тумане, в сумраке, вдруг становится ярким, выпуклым, приобретает резко выраженное очерта-ние, словно озаренное лучами взошедшего солнца. Он почти не слышал, о чем говорили чекисты, их слова заглушали молоты, стучавшие в его голове; ему стало мучительно стыдно и больно, что всю эту полицейскую банду он в течение многих лет считал состоящей из идейных людей, товарищей.

Лысый толстяк прошамкал:

- Ваше положение тяжелое. Если за границей выйдет ваша книга, мы вас посадим.

- Выйдет не одна... Так что - сажайте. - Алмазов горько усмехнулся. Значит все заверения Хрущева о том, что у нас восстановлена социалистическая законность - просто липа.

- Ну зачем же так грубо? Мы надеемся, что вы отзовете свои рукописи... Ведь вы коммунист.

- Пожалуй, - сказал Алмазов, думая, что надо срочно отослать за границу остальные рукописи.

Так окончился его роман с партией, который он считал для себя позорным мезальянсом; как янтарные четки, перебирал он звонкие слова Оскара Уайльда:

"Он никогда не впадал в заблуждения, которые могли бы приостановить его интеллектуальное развитие, безоговорочно принимая какую-нибудь веру или систему; он никогда не смешивал дома, в котором ему предстояло жить, с постоялым двором, где можно провести ночь или несколько часов темной беззвездной ночью".

Конечно, в темной ночи Валентина Алмазова не было звезд, и то, что он хотя бы на время принял за них кремлевские пятиконечные, а сомнительный злодейский притон за родной дом, наполняло его душу мучительным стыдом.

Но все проходит.

Валентин Алмазов никогда не испытывал болезненного наслаждения слабых людей, любуясь собственными страданиями, своим прекраснодушием и подлостью противников. Надо было стряхнуть сей прах с ног своих как можно скорее; он написал письмо Хрущеву, в котором называл вещи своими именами, и просил разрешить ему выезд за границу.

Ответа долго не было. Прошел месяц, другой, и Валентин Алмазов уже думал, что письмо его останется без ответа, как это всегда бывает, когда обращаешься к твердокаменным советским бюрократам без фимиама и гимнов, а резким словом правды.

Но ответ всё же пришел.

Очарованный чуть поблекшим, но всё же прекрасным августовским вечером, Валентин Алма-зов записывал на итальянском языке то, что нашептывали ему первые желтые листья, плывшие за окном в золотистой лазури заката. Есть какая-то особая сладостная грусть в еле слышном шелесте вестников осени, которую ждешь с тревогой и ожиданием. Когда неумолимый маляр белит виски, весной уже ничего не ожидаешь, как бывало в юные дни, - ни любви, ни пожаров страстей, ни прекрасных катастроф. Зато осенью всегда ждешь новых разочарований, сознавая их печальную неизбежность. И когда всё новые и новые иллюзии рассеиваются в терпком осеннем воздухе и шелестят, как сухие листья, кружащиеся стайками у обочины дороги, уже не так больно, как в дни первых крушений, - без плача и стенаний хоронишь их в тайниках сердца, ставшего всеохватно просторным, выносливым; и будто не так уж сильно жалят злые осенние мухи; и обо всем этом пишешь непременно стихами, такими хмельными, что от них кружится голова.

Валентин Алмазов писал итальянскую рапсодию на мотивы своих любимых поэтов Джакомо Леопарди и Джованни Папини. И было даже что-то вещее в том, что его лирические размышления о "Трагической повседневности" совпали с его собственной трагической повседневностью, внезапно вторгшейся в его комнату в лице двух полицейских, старшего дворника, всегда служащего в полиции, и еще какой-то носатой бабы, которая, как сообщил старший полицейский, является представительницей "общественности", долженствующей в будущем заменить органы власти в "народном" государстве.

Вид у них был смущенный. Старший полицейский начал виноватым голосом:

- Извините, Валентин Иванович, но мы вас побеспокоим потому, что начальник отделения милиции имеет к вам особый разговор и просит вас приехать. Дело срочное.

- Какие у меня могут быть дела с полицией? Я ведь не вор, не хулиган, - сказал Алмазов.

- К сожалению, мне это неизвестно. Начальник мне ничего не сказал. Но ведь милиция - орган государственной власти, и вы обязаны поехать.

Валентин Алмазов сразу понял, что быть беде.

Жена его тоже это поняла.

- Я пойду с тобой, - сказала она.

- Да, пожалуйста, - разрешил полицейский.

У подъезда ждала машина, синяя, с красной полосой вокруг кузова. В отличие от сталинских "черных воронов", народ прозвал эти машины чумовозками.

В милиции его провожатые тотчас же скрылись. У дверей комнаты, куда привели Алмазова, стоял другой полицейский, менее вежливый, - на вопросы не отвечал. Конечно, никаких разговоров с начальником милиции не было. Через десять минут Валентина Алмазова вывели во двор, - там его ждала санитарная машина. Женщина-врач (специальные полицейские врачи-конвоиры) спросила:

- Вы - Валентин Алмазов? По распоряжению главного городского психиатра вас должны обследовать.

- Сволочи! - тихо сказал Алмазов жене. - Полицейские сволочи даже врачей превращают в полицейских. Но не волнуйся, - такие приемы показывают, что они уже боятся. Обманом завлекли. Коммунистические бандиты не уйдут от народной мести.

И пошел к машине. Двое дюжих вышибал в белых халатах смотрели на него тупо воловьими глазами.

Шел дождь.

Странно, час тому назад небо было голубое, а сейчас дождевые струи назойливо стучали в крышу и стекла машины; сопели вышибалы; низкие тучи плыли по небу; они напоминали Алмазову бегемотов, которых он в детстве видел в зоопарке; город казался незнакомым, чужим, враждебным.

Алмазова привезли на пересыльный пункт, - оттуда круглые сутки отправляли с сопровожда-ющими санитарами больных, лечившихся в московских психиатрических больницах, по месту жительства. В двух маленьких комнатах в деревянном бараке скопилось множество мужчин и женщин. Под низким дощатым потолком плавал дым от махорки и дешевых папирос. Было грязно, наплевано. Из двери уборной, почти не закрывавшейся, несло нестерпимой вонью; засиженная мухами лампочка без абажура бросала зловещие тени на людей; жена Алмазова тихо плакала, дежурный врач - женщина средних лет, утомленная, со страдальческим выражением лица, - говорила, глядя куда-то вдаль, мимо Алмазова:

- Сегодня уже поздно... Доктор Янушкевич уехал. Он будет только завтра в десять часов утра. Что с вами случилось? Скандалили с соседями? Нет? У вас отдельная квартира? Это ваша жена?.. Ах, вот оно что. Ну, конечно... Не вы первый, не вы последний... Такова судьба всех бунтарей... Хорошо еще, что только сумасшедший дом. Моего мужа расстреляли... Недавно приходил ко мне секретарь райкома, утешал, сказал, что партия не забудет моего мужа... Так они всем говорят... Меня удивляет... неужто они думают, что мы, вдовы и сироты, сотни тысяч вдов и сирот, забудем эти благодеяния партии?

Алмазов слушал молча. Его не удивила бесстрашная откровенность усталой женщины. В последнее время всюду - в трамваях, поездах и особенно в бесконечных очередях - люди всех возрастов не скрывали своего враждебно-иронического отношения к советской власти, к ее мнимым достижениям; и здесь следует отметить то морально-политическое единство народа, о котором так много и пышно разглагольствуют партийные функционеры, печать и радио: люди единодушно поносили советских вождей, особенно Хрущева, и особенно с тех пор, как опять исчезли продукты первой необходимости. И чем беднее по виду был человек, тем злее проклинал он очереди, нехватку всего решительно, издевался над мнимыми успехами советской экономики, проклинал дороговизну, ничтожную зарплату, безрукость руководителей, их пустые обещания, которые никогда не выполняются.