Вырвалась она внезапно. Как потерявший опору, я стоял и качался, задыхаясь. Кажется, пытался протянуть руки, и с руками действительно что-то происходило, они шевелились сами по себе, и губы дрожали, но главное – я не мог рассмотреть ее лица, она собой загораживала лампу, и вообще перед глазами горячий колыхающийся туман.

– Что? – с трудом прохрипел я наконец,

Она всхлипнула, такая маленькая, хрупкая, но уже отдельная от меня, уже не моя…

– На площадку… скоро сеанс… мне надо…

Я ничего не понял из того, что она сказала. Каждое ею произнесенное слово было из какого-то варварского, дикого диалекта, который я тоже, кажется, знал когда-то, но не мог заставить себя вспомнить… Разве на этом языке мы общались с ней мгновение назад? Разве не свершилось наше взаимное преображение?! Я не хочу назад… Вот! Она тоже сопротивляется! Странный звук издало ее горло, если в звук продлился, был бы похож на рыдание, но он раздался и замер, словно она им захлебнулась… Я должен был сделать шаг или два, но лишь попытался, меня откачнуло назад, спиной на дверь, откройся она, и я бы упал… Вдруг она застонала. Громко, громко. Оглушила меня. Я снова прохрипел: «Что?»

– Пусти, пожалуйста! – прорыдала она.

– На площадку? – спросил я и удивился нелепости вопроса. – Ты вернешься?

Она как-то присела, стала совсем маленькой, совсем девочкой, голосом больно раненной птицы крикнула: «Нет!» – и кинулась на меня, оттолкнула, распахнула дверь и исчезла.

Я сполз на пол, откинулся головой на косяк и приготовился умереть, ведь ничего другого не оставалось, я просто должен был погаснуть, как язычок пламени в ламповом стекле, что заметался, заколебался, закоптил, на глазах утрачивая яркость.

Я смотрел на мечущийся язычок пламени, и казалось, что сам иду на угасание с опережением, я хотел именно так, чтоб свет еще был, когда уйду, я не хотел уходить в темноте, с кем-то или с чем-то мне нужно было попрощаться, прошептать банальное, но неподменное: прости и прощай! Распахнутая Ксенией дверь захлопнулась сама, язычок пламени отчаянно метнулся, выдал струю копоти, присел к фитилю и затем уверенно превратился в светящееся сердечко. Замер. Все принуждалось к продолжению…

«Ну и что?» – спросил я себя спокойно и без особой строгости. Сорвался? Дал слабину? Только головой покачать, чего чуть-чуть не натворил! Но не натворил же! А всего лишь именно дал слабину. И это не смертельно, слава Богу! Утром обсмею себя изысканно, как умею, заштукатурим трещину, женщина она чуткая, поймет, пожалеет и простит, тем более, что все случилось не без ее подачи, этот последний пунктик выделим курсивом…

Пить захотелось нестерпимо. Облизнул губы. Странный, знакомый привкус с неприятными ассоциациями. Коснулся ладонью, посмотрел, ахнул. Кровь! Только этого не хватало! Кусал я ее, что ли! Будем надеяться, что не шибко. Подумать только, как меня скрутило! Ничего удивительного – женщина-то какая… Следовало заранее знать, что коли попал в заповедник, все будет на порядок выше, потому никакой воли чувствам и воображению, если хочешь вписаться в монастырь со строгим уставом. Пить!

Поднялся, словно только что присел по безделию. Чуть не полный ковш зачерпнул. Вода вчерашняя, теплая, но пил жадно, до захвата дыхания. С последним глотком снова почувствовал привкус крови. Зашвырнул ковш в ведро. Дневная усталость, как будто до этого момента лишь зависавшая над моей спиной, вдруг вошла в меня вся, растеклась по телу до кончиков пальцев, придавила к полу, согнула спину, искривила шею, прогнула ноги в коленях. Доплелся до кровати, не раздеваясь, не разуваясь, медленно завалился, раскинув руки. Сердце покачалось на качелях и ушло из ощущений. Надо было бы загасить лампу, учитывая дефицит керосина, но где взять силы… А перед глазами уже какие-то тени или образы, тени и образы разговаривают, и я напрягаюсь, чтобы рассмотреть и расслышать, я вовлекаюсь в сюжет, я уже там, в другой жизни, воссоздаваемой мозгом, отпущенным на вольные хлеба импровизации…

Что-то исключительно интересное происходило со мной. Я совершал великолепные поступки, блистал способностями, вознаграждался благодарностями и захлебывался любовью ко мне всех соучастников моего сна. Я ходил по воде и летал по воздуху, проходил сквозь стены и скалы, разговаривал с рыбами и собаками. Я повелевал и благотворил. Причем я знал, что это сон, и не хотел просыпаться.

Но кто-то вошел в мой дом, еще сквозь сон я услышал шага. Сонным сознанием я проследил их звук от двери до кровати. Кровать качнулась. Кто-то сел с краю у ног. Чья-то рука коснулась моего плеча. Я застонал, перевернулся на спину и немыслимым напряжением разомкнул веки.

– Ксеня?

– Ты не узнаешь меня?

– О Господи! Юлька! Ну, чего тебе здесь надо? Я хочу спать! Я полудохлая собака…

– Прости, я не хотела заходить, но ты так громко разговаривал, я под окном слышала… Давай я сниму сапоги! Смотри, ты же всю простыню изгадил!

В доме полусумрак, я не мог рассмотреть ее лица. В лампе кончалась заправка, пламя было в четверть пятака. Настырная девчонка вместе с сапогами чуть не повыдергивала мне ноги. Она и раздеть меня пожелала, но это я пресек решительно. И вообще был зол.

– Не сердись, – сказала она требовательно, – я, может быть, последний раз тебя вижу.

– Оставь, мир тесен…

– Это тебе он тесен, все бежишь куда-то. А мне как раз.

– Ладно. Пришла, разбудила, тогда давай рассказывай!

– Что?

– Почему любишь меня не по возрасту и до неприличия.

– А почему ты меня не любишь? – спросила тихо, но вызывающе. Пальцем я ткнул в ее остренький носик и внятно ответил:

– Потому что ты еще эмбрион, заготовка, тебя еще не за что любить.

– Врешь, – прошептала она грустно. – Врал бы хоть, чтоб не обидно было. Меня любят, есть кое-кто не хуже тебя.

– Так в чем дело?

– Будто не знаешь…

– Тогда рассказывай, почему ты любишь именно меня.

Помолчала, потом осторожно, боязливо даже положила свою руку на мою.

– Когда Петр первый раз привел тебя к нам, помнишь, ты стоял посередине комнаты и был тогда такой, какой есть. Я все про тебя поняла. Что ты хороший, что ты добрый и нежный, что совсем не выпендрон, как после представлялся, что если кого полюбишь по-настоящему, тому светло жить… У тебя руки хорошие и глаза, а это самое главное… Нет, не это главное… Даже стыдно, но все равно скажу. Мне рожать захотелось… Девчонки в классе… они даже думать об этом боятся. А я вот так… Это как тебя увидела…

Я приподнялся на кровати, вглядываясь в ее лицо. Лампа вот-вот должна была издохнуть, и стекло закоптилось, но зато глаза присмотрелись. Лицо девчонки было печально, губы подрагивали, в любую минуту могла заплакать. Я и сам расчувствовался, но чувства эти были братские и не более того.

– У вас в семье южные крови, южные женщины созревают раньше…

Она резко отдернула свою руку от моей.

– Нет, подожди, я хотел сказать, что ты, может быть, права, и я не очень плохой человек, мне сейчас важно услышать такое, даже не представляешь, как важно. И если у тебя пока никого другого нет, ты меня люби, пожалуйста, и думай обо мне хорошо. Знаешь, это нужно, оказывается, хоть в чьих-то глазах быть хорошим. Я только сейчас понял, как это нужно. Это как аванс, как точка опоры. Может быть, ты для меня великое дело делаешь. И поверь на слово, в моей жизни теперь такое закрутилось, что, дай Бог, выкрутиться… Чего тебе еще сказать… Не знаю… Но ты, может, единственный человек, перед кем я не виноват ни в чем…

– Ты давай, спи, – сказала она тихо, – а я еще посижу немного, можно? Ложись! Отвернись и спи!

Я так и поступил. Думал, все равно не засну, пока не уйдет, но заснул и как уходила – не слышал.

Была вторая половина серого, пасмурного дня, когда наконец проснулся. В доме сумрак, в душе пакость, в желудке голод. Глянул на стол, где обычно поджидал меня по утрам завтрак. Стол пуст, и сразу не захотелось жить. Глянул на подушку, ахнул – вся кровью перемазана. Вскочил, сунулся в зеркало. Боже! Да что такое было со мной вчера? Озверел я, что ли! А Ксения? Сегодня же Антон приезжает! Догадается ли придумать что-нибудь?