И опять потекли скучные дни борисовской осады, пока воевода Хлопов не сдался на милость Сапеги. Отряд его вышел из города, им дали двое саней с харчами и отпустили, понимая, что половина этих голодных, изможденных стрельцов погибнет по дороге...

Из Борисова пошли к Минску и здесь простояли остаток зимы и весеннюю распутицу. Близок был Игумен. Подмывало пана Юрия съездить в Метлы, обручиться с Еленкой, свадьба мерещилась ему, снилась неистовая брачная ночь... Но как ехать, не заезжая к отцу? У тех же Метельских мог столкнуть случай - и что тогда? Может, отец уже рассказал соседям, каков у него сын... Но едва ли, едва ли рассказывал - не просто ему назвать вслух шептунью дочерью и признаваться в грехе напрасной казни. Да все может быть... Пан Юрий досадовал на отца, что узнал правду, и пропитывался злобой к Стасю. Хоть он и говорил себе, что простил Стася и будет рад встретить его, обнять, услышать его голос, в иные минуты пронизывала его обжигающая боль ненависти, иногда полные вечера проходили в мучительной бессильной злобе. Чувствовал, пан Юрий, что будь тайна при нем, уже привык бы он к своей грешности и нес свой грех всю жизнь без искушающих мучений... Уже и по просеке проехал бы он без страха, и на папоротниковой поляне смог бы сказать покаянную молитву, и отстоял бы на коленях у Эвкиной могилы, шепча незатейливую ложь: "Прости, сестра. Прости злую братнюю руку. Твоя оказалась правда, и твой верх - слаб я. Стонет моя душа, обо всем жалею..." Но Стась закрыл ему путь в Дымы и к Метельским, а еще точила пана Юрия обида на Стася, что наглухо замолк, сбежал, исчез, словно не было их дружбы, словно не прошли вместе столько дорог и боев. Ну, сбежал, ладно, стыд и страх погнали, размышлял пан Юрий, но потом, потом мог бы переслать письмо, не отсохла бы рука написать: "Винюсь, прости!" Жизнь длинная, думал Юрий, встретимся, сведет судьба, пусть хоть десять лет пройдет, каково ему будет в глаза товарищу посмотреть? Затаился в новом владении, будто и нет его, и меня нет... Эх, что же тогда дружба, если наша клятвенная братская дружба сломалась!.. Но не через десять лет, а в яркие майские дни встретил Юрий приятеля.

Гетман Сапега собирал в Лидском замке полковников, и Юрий, получив вызов в Лиду, почувствовал, что непременно увидит там Стася Решку. Бог сведет. Хоть Стась и не полковник, и не в войске, и нет у него в Лиде двора, и владение его может лежать на краю Лидского повета, в такой дальности от центра, что, кроме как на Пасху, он в Лиду не выберется, все равно сейчас окажется он в городе, и предстоит им увидеть друг друга и заговорить. Неделю прожил Юрий в Лиде, проводя дни в замке, вечера в корчме, и в последний день, буквально накануне отъезда предчувствие его осуществилось. Выехав из замковых ворот, увидал он телегу, в ней бородатого возчика и молодую пани, похоже, беременную, а рядом с телегой рысил довольный Стась Решка, и сабля в новых дорогих ножнах весело била его по сапогу.

- Стась! - радостно крикнул Юрий.

Приятель обернулся, глаза его зажглись счастливым светом, но тотчас и погасли, улыбка сошла с лица, и пану Юрию стало очевидно, что товарищ ничуть не рад, даже наоборот, удручен этим нечаянным свиданием и, сдается, клянет себя, что оказался здесь в эту минуту.

- Здравствуй, пан Юрий, - ответил Решка, давя тяжелый вздох.

- Ну, как ты, пан Стась? - спрашивал Юрий, подъезжая и с любопытством поглядывая на блеклую, болезненного вида паненку.

- Жив, слава богу, - отвечал Решка. - Женился. Вот едем с женой в костел. Барбара, - позвал он жену, - это пан Юрий Матулевич - мой полковник и старый друг.

Голубые глазки глянули на Юрия, как ему показалось, с испугом, и пухлые по-детски губы едва слышно прошептали: "День добрый!" А верно, подумал Юрий, ощущая на сердце холодок одиночества, Стась и жене рассказал мою тайну. Вот пани и сжалась при виде злодея...

- И я в костел, - сказал Юрий, решив заказать поминанье по Эвке.

Помолились, оставили пани Решку на костельной лавке слушать орган и направились в корчму. Пан Юрий видел, что Стась идет с ним и садится за стол по принуждению; прочитывалось у него на лице желание отказаться от выпивки и беседы, но не мог он произнести решительное слово. Шляхты в корчме было густо, шум стоял, как на рынке, приходилось чуть ли не кричать. Наконец корчмарь принес штоф и кружки. Выпили, и пришла ясность, что не о чем говорить. Обоим стало плохо, тягостно; молчание угнетающе нависало, и Стась не выдержал:

- Прости меня, пан Юрий!

- За что? - спросил Юрий.

- Ну за то... что сказал пану Адаму...

- Что же ты сбежал тогда, Стась?

- Понял, что зовешь на саблях биться.

- Побоялся?

- Подумал: зарубишь - еще тебе один грех.

- Значит, пожалел, - кивнул Юрий. - Ну, спасибо, Стась. Но ты прав: зарубил бы тебя в то утро. Или ты меня. Кто знает...

Тут наступил в беседе коротенький перерыв, минутка совершенно мертвого молчания, и в напряженной этой тишине разорвались нити их дружбы.

- Иди, пан Стась, - сказал Юрий. - Иди, жена тебя ждет. Прощай!

- Прощай! - кивнул Стась, неловко поднялся и, уже стоя, сказал, как бы счищая с себя постыдное клеймо: - Ты меня винишь, но разве во мне дело, пан Юрий?

- Нет, Стась, - тихо ответил Юрий, - но будь я трижды неправ, а ты триджы прав - что с того? Нет веры в себя, но нет веры и в тебя. Так на сердце стало. А в иной день душит меня тоска, - он вдруг схватил руку Стася, прижал к своим глазам, словно закрываясь дружеской ладонью от боли, и оттолкнул руку: - Все, брат! Уходи. Не поминай лихом...

Стась Решка ссутулился и побрел к дверям. Стукнула дверь, дохнуло ветром - и остался пан Юрий один с полынной горечью на сердце.

13

По-мертвому пустынна земля, затоптанная войной. Полк Матулевича, направляясь на Полотчину, шел по такой омертвевшей местности. Сгинули в пожарах деревни, ржаные и гречневые поля занял хмызняк, и в густой траве бывших выпасов густо снуют, пугая коней, расплодившиеся гадюки. Вымыло людей из гнездовий, истаяли они в голодные годы, ушли в бесполезные бега, толпами вымерзая на дорогах, и нет никого - лишь догнивает забор да трухлявеет разваленная мельница на разрушенной плотине... Тоскливо было пану Юрию ехать по знакомой дороге. С коллегиальных лет помнился ему этот путь, шумные ярмарки в Глубоком и Ушачах. На редкой версте не встречались тогда люди; а ныне грустная тишина до самого горизонта: не стучат кузнечные молотки, ни подвод, ни подвыпившей шляхты, ни коровенки или козы на лугах сгорела прошлая жизнь, побиты бывшие люди, лишь долетит откуда-то слабый звон одинокого колокола с могильной каплицы, отмечая очередное прибавление к мертвецам, и нескоро сойдет эта печать смерти с полоцких земель...