Изменить стиль страницы

— Королевы имеют достаточно хороших защитников, — отвечал Олимпио, который под темным рыцарским плащом носил уже мундир карлистов, — я хочу посвятить свои силы слабейшим! Кто же, Кортино, дал право королю Фердинанду VII посадить на престол свою дочь? Женодержавие для меня ничто! Я иду под знамена Кабрера!

Долорес залилась слезами.

— Подобный поступок с вашей стороны мне не нравится, благородный дон, — сказал с серьезным покачиванием головы старый смотритель, — не плачь, дочка, когда мы, мужчины, говорим между собой. Ступай, оставь нас одних.

— Вы суровы и ворчливы, старый Кортино, — хотел было Олимпио заступиться за свою возлюбленную, но Долорес знала своего строгого в такие минуты отца, потому и вышла из комнаты, преклонив голову.

— Я ничего не могу вам приказывать, благородный дон, — говорил смотритель, который, видимо, был тронут, — но если бы вы спросили у меня совета, то получили бы иной. Я, конечно, старый солдат и незнатный кавалер, как вы, но сердце у меня на своем месте, и я сказал бы вам: не ходите в банду дона Карлоса — пристаньте к королевским войскам. Однако все случилось наоборот, и я не могу сделать ничего другого, как пожелать лично вам всего лучшего. Я вас очень любил, благородный господин, потому что я знаю вас с малолетства, и радовался, глядя на вашу смелость и мужественный облик, теперь же это все прошло. — Старый смотритель махнул рукой и отвернулся, чтобы скрыть свое огорчение. — Теперь все кончено. Пречистая Дева, помоги вам!

— Старик, — вскричал Олимпио и протянул свои руки, — посмотрите же еще раз сюда. Разве вы не хотите на прощание подать мне вашу руку?

— Я не могу видеть того, что вы носите под плащом, дон Агуадо, — возразил старик, отвернувшись, — руку же свою я охотно подам вам на прощание. Дай Бог, чтобы в один из дней, который буду прославлять, встретил бы вас в ином виде, чем сегодня.

— Еще одно, Кортино, — заговорил Олимпио мягким голосом, держа за руку старика, — у меня еще кое-что есть на сердце. Сегодня должно быть все высказано, потому что, кто знает, встретимся ли мы еще когда-нибудь.

— Будем надеяться, в другом мундире.

— Так вы карлисту Агуадо не вручите и руку вашей дочери?

— Что вы говорите, благородный господин, руку моей дочери…

— Я люблю вашу Долорес, Кортино, и она меня любит — это я и хотел вам высказать, прежде чем уйти. Вы делаете удивленный вид, глаза ваши мрачно блестят.

— Никогда, благородный господин, Кортино не отдаст руку своей дочери карлисту — будь это сам дон Карлос. Скорее я пущу себе пулю в лоб, чем изменю тем, кому всю свою жизнь служил верно и честно! К тому же вы знатный дон, древней богатой испанской фамилии — я же смотритель мадридского замка, а это совсем непристойно, мой благородный господин. Я вас очень любил, люблю и теперь еще, но выкиньте из головы мою Долорес. Быть вашей супругой она не может, для вашей…

— Позвольте, Кортино…

— Дайте мне высказать, мой благородный дон. Жаль отдать ее вам в куртизанки. Распростимся, наши дороги сегодня расходятся, прошлое минуло.

— Вы странный и суровый старик! Если я люблю вашу дочь и поклялся ей в верности, то в этом вы ничего не можете изменить. Я люблю ее честно, Кортино, слышите, честно! Этим все выражено. Теперь же прощайте! Надеюсь, что мы встретимся.

Старый смотритель оцепенел, не поднимал своего взора, чтобы не видеть ненавистный мундир, который носил Олимпио. Отвернувшись, он пожал протянутую ему руку, но не проронил ни слова, между тем как молодой карлист, закутавшись в свой плащ, оставил комнату.

В последующие дни старый Кортино безмолвно ходил по коридорам замка; внизу, в своем жилище, он бывал мало, как бы избегая говорить с Долорес об Олимпио и об их отношениях; он допускал, что мог быть несправедливым и вспыльчивым и потому не хотел встречаться с дочерью. Кроме того, бросив на нее быстрый взгляд, он заметил, что Долорес была бледна и изнурена печалью.

Она распростилась с доном Олимпио. Тот был в веселом расположении духа, чтобы не увеличивать страдания плачущей девушки, и обещал ей вскоре возвратиться и перед Богом и людьми сделать своей женой, а она уже давно поклялась верно ждать Олимпио. Теперь же ее терзали скорбь, тоска и боязнь; и глаза Долорес, этой прекрасной девушки, которою всякий любовался, часто были красными от тайных слез, которые она в тихие ночи проливала о возлюбленном.

Так проходили месяцы. Никакого известия, ни одного поклона не было послано Долорес. Она не знала, жив ли еще Олимпио, но уповала на Деву Марию.

— Злосчастная война, — сказала она про себя, когда старая хранительница серебра исчезла в здании замка, — скорей бы ей конец! Это вечное кровопролитие, эти убийства и борьба за победу и честь! Если б это касалось меня, если б я была королевой, то протянула бы руку сыну дона Карлоса и через бракосочетание положила бы конец ужасной междоусобной войне! Но, Долорес, и ты бы это сделала? Если ты отдашь свою руку сыну инфанта, тогда ведь ты должна будешь отказать милому Олимпио и, таким образом, будет ли хорошо молодой королеве? Она будет по-прежнему любить другого. О Матерь Божия, сколько же горя и борьбы на земле!

Долорес, стройная, черноглазая девушка, лицо которой прежде было таким цветущим, а теперь от тоски побледнело, села на старый резной стул возле убранного цветами окна и взяла работу, чтобы разогнать мучительные мысли; она была образцом милого, невинного существа. Черты лица дочери смотрителя выражали уныние, в ее глазах чудились прекрасные качества ее сердца: верность, преданность и смирение, но их освящала любовь, пылавшая в ней.

Она сидела у маленького окна комнаты и пела народную песню. Голос ее был нежен и прекрасен, когда она пела. Работа спорилась в ее руках.

— Так я и думал! Она уже опять сидит, поет и томится печалью о знатном господине, что перешел к жалким изменникам, которых земля зря носит! — раздался вдруг сердитый, резкий голос, внезапно прервавший песню.

Долорес испуганно оглянулась… В дверях стоял отец, держа в руке большую связку ключей.

— Как мне тяжело, лишь только я подумаю, что из тебя вышло, — продолжал он, — я всегда молчал и ни на что не обращал внимания. Но люди меня уже спрашивают, что случилось с Долорес, которую никто не узнает. Что мне им отвечать?

— Не сердись на меня, — сказала Долорес и подошла к отцу, у которого было грозное выражение лица, — ты ведь все знаешь! Сказать тебе, что я сокрушаюсь об Олимпио?

— Не говори мне об изменнике, — вскричал взволнованно старый смотритель, — я ничего не хочу о нем больше слышать, и ты забудь его! Разве я не должен стыдиться, сознавая, что дочь, моя плоть и кровь, сокрушается о карлисте?

— Отец, ты говоришь не то, что думаешь. Я знаю, что ты тоже любишь Олимпио.

— Я любил его, да, Долорес. Я его любил, как своего сына, теперь же он для меня мертв. Нет, еще хуже, чем это! Если бы он был мертв, нам всем было бы лучше.

— Ужасно! Его смерть — это и моя смерть. О, помилуй, отец мой.

— Я должен отречься от тебя и проклясть, если ты не забудешь твою любовь! Я не могу любовницу карлиста назвать своею дочерью, — вскричал в гневе и в отчаянии старый смотритель. — Выбирай, выбирай между твоим отцом и Олимпио!

Долорес, терзаемая такими жестокими и страшными словами старого отца, упала перед ним на колени и протянула к нему свои руки. Прежде чем смотритель смог ответить и Долорес подняться с колен, раскрылась дверь и в комнату вбежал придворный курьер.

— Эй, Кортино, скорей в портал! Королевы едут из Аранхуэса, карлисты разбиты, весь двор возвращается! Молодая королева и графиня Евгения счастливо вызволены из рук трех отважных предводителей! Слава Пречистой Деве! Самого яростного ведут сюда алебардщики. Он должен идти в подземелье, а через три дня на эшафот.

Старый Кортино быстро подошел к курьеру, который принес такое радостное известие; его только что серьезное и сердитое лицо быстро прояснилось и, когда Долорес встала, он сказал:

— Святой Антонио, известие меня поддержало! Карлисты разбиты, весь двор опять здесь, и виновный в оскорблении ее величества пойман — это ведь истинное благословение. Подождите только одну минуту!