Апоста, оказывается, был в другом бараке.

-- Ч-черт, не сюды! -- ругнулся кто-то. Кинулись в соседний барак.

-- ...Ма-атюшкина! -- сипел Апоста, приваливаясь спиной к мокрой стенке тамбура. -- Ма-атюшкина, суки!!!

Заводил вязали веревками, полотенцами, самого неуемного, плевавшегося, скрутили колесом, затылком к пяткам, по-тюремному. "Быстрее очухается!" -сказал Апоста, скривив оттопыренные губы в болезненной гримасе. И только тут увидели все, что у него перебита рука. Свисает беспомощно. И кровь на щеке.

-- Ничто! -- сказал он. -- Заживет, как на собаке!

Убитого Ермолая Матюшкина накрыли байковым одеялом, оставили на месте до прилета следователя из Ухты.

-- Кто его? -- тихо спросил я Апосту, садящегося в вездеход, рядом с шофером.

-- Кто? -- повторил он, морщась. -- Кто?! Кто могет, кроме Забродюхи...

-- Кто?!

Бандитов со скрученными руками-ногами покидали в ведеход, как дрова; на матерившегося сели верхом. Тронулись, стиснутые в железном кузове. Зажатый ватниками, отдающими керосином, соляркой, я то и дело возвращался мысленно к словам Апосты: "Кто могет, кроме Забродюхи..."

"Бред!.. При чем тут... Он хам, хозяин всея Ухты. Истерик с замашками, верно, но....."

Гораздо позднее я понял, что именно имел в виду нахлебавшийся Иван Апоста...

Новый промысел, открытый Полянским, стали готовить пять лет назад. Я видел старый приказ министра: "Десантировать трест No... в излучине реки Печоры". Лучший трест отобрали, Щукинский. Из-под Москвы. Так отбирают армию прорыва... Выбросили посредине тундры, как десант. На голое место. Четыре года люди терпели, мерзли с детьми в луганских вагончиках с надписью "МИНГАЗ". Отвозили детей в больницы, на кладбище, разраставшееся буйно, как дикая трава. Каждый год обещали дома, зимники. Сам заместитель Косыгина Ефремов, не раз прилетавший в Ухту, поклялся, что распоряжение о строительстве панельных домов будет отдано немедля...

Улетел заместитель председателя Совета Министров. Отдал приказ, нет ли..? Домов как не было, так и не появилось... Пошли в Москву письма: "Издевается Забродюхин над кадровыми рабочими... Сам Ефремов обещал..."

Четыре года терпели люди. Сварщики, монтажники, экскаваторщики, необходимые позарез во всех концах России. А потом снялись сразу. Как перелетные птицы...

Москва, в свое время, согласилась с Забродюхиным: ни к чему каменные дома на промысле, который иссякнет через пятнадцать-двадцать лет. Лучше на эти деньги украсить Ухту...

И теперь запросила в ответ: "Обойдетесь ли местными ресурсами?! Ваши предложения?.."

А какие могли быть предложения у Забродюхина? Местные ресурсы?! Мобилизовать оленеводов? Согнать их на народную стройку... На это никаких войск не хватит: тундра велика... Мысль его двинулась все же по проторенной колее. Объявить промысел зоной. Оцепить колючей проволокой. Свезти изо всех тюрем СССР заключенных...

Москва лагерь не разрешила. То есть небольшой, для нефтяных шахт, утвердила, и Забродюхин тут же спустил всех местных уголовников под землю. Но -- общесоюзный?! В тех же бараках, где была сталинская каторга? Где перестреляли в лагере "Пионер" всех уклонистов-троцкистов? Куда даже из Воркуты гнали этапы смертников, на Кашкетинскую "комиссию" -- в могилу? Куда везли и везли, со всего мира, эшелон за эшелоном -- невинных, реабилитированных потом даже официально, решением Верховного Суда СССР?..

Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии!

В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии отказали решительно.

Промысел встал...

Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага, генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно, что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех же щей, да пожиже влей...

Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры -- на великие стройки...

Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для общественно полезного труда, без права выезда с места работы"...

Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах", не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут паспорта!).

Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки, стряслось...

Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре...

Однако Забродюхин остался недоволен крайне.

-- У старых уголовников была... это... рабочая честь, -- жаловался он мне. -- Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого... это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки...

К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру, качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами, которые оглушали меня.

Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к жене, "Русь непаханая", честнейший из честных...

"...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..."

"Бред! -- повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и случай. А вот создать для убийства условия -- климат, как сказал Апоста, разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье -- тут уж никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам "доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"...

-- Бред! Чтоб так открыто, -- твердил я, не ведая еще всех глубин происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть.

...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как на необитаемом, -- заключил Апоста. -- Ладно, не впервой..."

Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта".

Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся -- заговорил:

-- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется. Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют. Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике: летом он -- плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная...

Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное.

Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад солярки. И скрип -- за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось. Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал, кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля, пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин. Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в лубке.