- Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы... простите, я в штабе ВВС человек новый, не знаю вашей фамилии...

Подсказали со всех сторон, но Шаталов, вроде, не расслышал.

- ...Уважаемый генерал-лейтенант береговой службы утверждает, что Свирский всю войну норовил к ним в тыл...

Собрание затряслось от хохота. Даже командующий ВВС не удержался от улыбки: "К ним в тыл..."

Сбил Иван Як, как ударом кулака, всю программу устрашения...

Не окажись здесь его, не видать мне Московского университета, как своих ушей.

Да, что там Московского университета! В любой захолустный вуз не взяли бы. Даже если б прокурору не передали, стал бы жалким "исключенцем", несмотря на всю свою "трень-брень". Спас Иван Як, в который раз...

А теперь даже мой самый главный ненавистник, кладбищенский комиссар, проголосовал за строгий выговор, правда, прокричал в сердцах:

- С последним... с самым последним предупреждением.

...Разъехались мы кто куда и, казалось, никогда не встретимся. Я кончил Московский университет, опубликовал свои первые книги, превращенные цензурой (и самоцензурой!) в крошево. С третьей книгой повезло. Это был роман о том, почему молчит рабочий человек в рабочем государстве и сидит в разных комитетах и советах "заместо мебели".

Мой еретический роман был опубликован только потому, что в почти непролазном тухлом болоте советских издательств случайно выжил мудрый и честный человек, о котором грешно умолчать. Это был полковник Алексей Иванович Крутиков, недавний начальник издательства Министерства Обороны СССР. В свое время он получил указание Политуправления Советской армии роман Василия Гроссмана "За правое дело" не издавать ни в коем случае, хотя погромные рецензии на роман в "Правде" и "Известиях", казалось, после смерти Сталина, потеряли силу... Крутиков вызвал удрученного автора и посоветовал ему подать на него, руководителя военного издательства, в суд. Василий Гроссман суд выиграл, роман был напечатан, а полковник Алексей Крутиков, изгнанный из военного ведомства и из армии, стал рядовым редактором в издательстве "Советский писатель". И тут, по счастью, в его руки попал и я...

- На какой улице строят дома ваши герои, лишенные и человеческих и гражданских прав? - спросил он меня, прочитав рукопись. - Пусть они строят на "Ленинском проспекте"...

Многострадальный, обвиненный в ереси роман вышел в свет в 1962 только благодаря тому, что А. И. Крутиков, светлая ему память! дал еретической книге самое ортодоксальное название, которое только было возможным: "Ленинский проспект".

О книге была большая пресса. И "Известия" признала, и "Комсомолка", и "Литературная газета" дала трехколонник...

Подули благоприятные ветры, и я впервые получил трибуну на больших писательских собраниях и съездах. И тут же произнес, к ужасу руководителей, свою речь о советском государственном антисемитизме и столь же любимой мною цензуре, которую назвал "особым совещанием" в литературе...

Но это было тремя годами позже.

А тогда, после самых первых рецензий, пришли ко мне по почте две типовые открытки. На каждой по картинке. Солдат и голубой самолетик. И поздравление с днем Красной армии. И подпись: Шаталов И. Я. Посмотрел обратный адрес. Город Каргополь. Где такой?

Вторая открытка тоже поздравила с днем Красной армии. И подпись... Бог мой! Конягин! Живой-невридимый. Обратный адрес - Козельск. Козельск недалеко, вроде. Мы брали в январе 1941 г. Волоколамск, а южнее войска штурмовали "укрепленный пункт Козельск". Больше ничего о нем не слыхал.

Сочинил обоим дорогим мне людям, моим спасителям, большие письма. Ни ответа - ни привета. Иван Як, ясно, писать не любил. Но Коняга, кончивший инженерную академию?..

Однако ровно через год, в день Красной армии, опять почта доставила по открытке. Из неведомого мне Каргополя. Нашел город. На реке Онеге.

И из Козельска, этот отыскал сразу - близкая земля, калужская.

Иван Як как-то вдруг нагрянул. Позвонил из гостиницы, мест нигде нет, можно ли переночевать? Господи, как я обрадовался ему. Сколько пили и сколько вспоминали!.. А зачем приехал - молчок. Нахмурился, сморщил нос брезгливо: "Дело копееШное". Обнялись на прощание. Обещал заглянуть перед отъездом. Не приехал. Позвонил с вокзала. Я спросил, как дело, ради которого приезжал? Ответил с нескрываемой шаталовской яростью, с которой некогда влепил комиссару пощечину: "Шатия..."

И снова каждый февраль - по открытке. Из Каргополя и Козельска.

И так десять лет подряд, пока не настало время - уезжать. И чем быстрее, тем лучше. "На тебя дело заведено - два шкафа", - сказал мне генерал-лейтенант КГБ Ильин, когда меня выбросили уже отовсюду... Позвонила Валентина Гризодубова. Она прорвалась в святое святых, к члену Политбюро, надзиравшему "за идейной чистотой рядов", и своим мужским хрипатым голосом обозвала его обидными словами.

- Я со Свирским воевала, а с тобой, старый хрен, - нет, - заявила она в сердцах члену Политбюро.

Гризодубова была народной героиней и директором авиационного НИИ со сталинских времен и могла прорваться, во всяком случае по телефону, к кому угодно...

Она увезла меня в своей огромной черной машине к Москва-реке, показала свой полукатер-полупароход, подаренный ей какими-то трудящимися ("Такие катера есть только у меня и у Гагарина," - сказала она горделиво) , и сообщила, что намеревается по моему делу идти к Брежневу...

Я простер к ней руки и спросил, желает ли она мне добра... - Не надо идти к Брежневу!

Она взглянула на меня своими пронзительно-умными цыганскими глазами и ни одного вопроса больше не задала...

С близкими простился. И все время мучительно думал о дальних. Повидаться бы... ВЕЛИКА РОССИЯ, А У КАЖДОГО СВОЯ...

Как-то узнал от знакомых, что двое архитекторов едут в отпуск на север. Сперва в Каргополь, а потом к Соловецким островам да в Кижи.

А я как раз письма военных лет перебирал. Мать хранила. Наткнулся на пожелтевшую фотокарточку восемь деревенских молодцов, кровь с молоком, на фоне бревенчатой избы... Вспомнил, что фотографию эту я взял вместе с письмом из кармана скрюченного "подснежника", одного из тридцати тысяч "подснежников", которых убили в одни сутки, безо всякого смысла, из-за панического страха перед Сталиным. Об этом и шептались инженер Конягин с пилотами в нашем злополучном "Пиквикском клубе".

Я увез тогда в солдатском мешке письма убитых ребят, написал с волховского фронта в неведомую мне деревню о том, где похоронен сын и брат. Благодарили меня на тетрадном листочке с такой жаркой деревенской учтивостью, что я не смог удержать слез.

На обратной стороне фотографии полувыцветшая надпись: "1940 год, деревня Кушереки"... И чего, казалось, мне эти Кушереки? И чего мне... Снял трубку, звоню архитекторам, не собираются ли они в своих северных блужданиях заглянуть в деревню Кушереки?

- Как же! Непременно! - отвечают. - Там памятник XVI века. Уникальная церковь из дерева. Без единого гвоздя ставлена... Хотите взглянуть на памятник?

- Пожалуй... - Вдруг остро понял, аж сердце захолонуло, давно и нестерпимо хочу побывать там. Тем более, что эта Россия, с которой мне уготовлена одна судьба, поздравительных открыток ко дню Красной армии прислать уж не могла никогда.

5

"ПРОСТИ, ЕСЛИ ЧТО НЕ ТАК...

На севере земля необъятная. На владения не разделенная. Не Подмосковье... Бегут-бегут мимо окон поезда хвойные леса, взлетают на пригорки, чернеют у горизонта - нет им ни конца, ни краю. Кажется, вот она воля...

Вылезли на станции Няньдома - серый барачный городишко, лица у прохожих серые, озабоченные, точно до воли не доехали.

Так и есть. Отсюда еще лететь надо.

Набились в маленький "АН-12". Начали было выруливать, да летчик выключил мотор:

- Вон какая-то бабка бежит с тремя узлами...

Я переглянулся с архитекторами, улыбнулся. Русь! Не казенное Шереметьево.

Поднялись в воздух, бабки в темных платках, завязанных под подбородком, о чем-то своем судачат, самолет на развороте накренился, его швырнуло ветром раз-другой, не затихли бабки, хоть летят почти что ногами вверх, только мешки свои придерживают.