А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины, обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой...

-- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым, а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся...

Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна, Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным ревом...

-- "Славное море, священный Байкал", -- забасил один из матросов, вскинув руки, точно одобряя Ангару, мол, давай, круши...

-- "Славный корабль, омулевая бочка, -- подхватили его подвыпившие друзьяки. -- Э-эй, баргузин, пошевеливай вал. Молодцу плы-ыть недалечко..."

-- Ох, искупаться ба! -- вздохнул кто-то в лоснящемся кожухе, от которого подымался парок.

Все засмеялись.

-- Утопнуть ежели, -- сказал старик с плотницким ящиком. -- На что ехал далече? Утопнуть лучше в своей деревне. Крест поставят. Яичко принесут...

Зашуршала земля, и Юра инстинктивно попятился, глянув вниз. У самого берега, в затишке, и то кружило могуче, неостановимо, плескало, как в прибой на море... А чуть дальше! Все сметет. Любую деревню, поезд, лес. С корнем вырвет.

Вода ревела так, что надо было повысить голос, чтоб услыхали.

Было чуть-чуть страшно, и от этой самолетной высоты, и от величия беззвучной, заглушенной ревом Ангары стройки. Кино не кино, жизнь не жизнь. Сказка...

-- Что уставились? -- крикнул шофер, бегущий от неправдоподобно-голубого домика. -- Вы что, иностранцы?! Это место для интуристов!.. Отсюда они социализм снимают-понимают, -- добавил он добродушно, усаживаясь за руль. -- Все, что ль, на месте?.. Значит, первая остановка гостиница города Братска. Название: "Придешь незваный, уйдешь драный!" Есть желающие?

Никита Хотулев, наклоняясь к Юре, шепнул, что, если не устроится на ночь, чтоб двигал к рабочему общежитию, сказал бабке-коменданту, мол, Хотуль прислал. Слыхал?!

-- Тю! -- Юра уверенно мотнул головой. -- Приткнусь куда-нибудь...

В двухэтажном деревянном бараке-гостинице, возле которой Юра выпрыгнул из автобуса, мест не было.

-- И не будет! -- обнадежила старуха, скребущая пол, на котором валялись консервные банки. Ты кто, рыжий? Шофер? -- В ее голосе зазвучало некоторое уважение. -- Иди, малый, в партком стройки, там записки дают, у кого дефицитная профессия. Сунут куда-нибудь.

Юра взвалил чемодан на плечо и отправился в дальний барак, на который старуха показала щеткой.

У дверей парткома маялась длиннющая очередь; кто-то закусывал, разложив на коленях крутые яйца, соль, черный хлеб, женщина кормила грудью ребенка; двое грузин играли в нарды. Юра пристроился последним, после того, как девушка-секретарь сказала, что шоферский лимит кончился.

Ждал он оторопело, порой в испуге: из кабинета выходили в слезах, крича что-то свое; парень с якорями-наколками на огромных волосатых руках пробасил, с силой швырнув тихую, обитую кожей дверь парткома:

-- Кто тут не был, тот будет, кто побыл, тот х.. забудет!..

Юра хотел было укорить матерщинника, да только поглядел на него с состраданием: до чего дошел человек, если он в парткоме Братской ГЭС этак? Без тормозов! Биографию в свободной форме...

Часа три принимал главный. Он назывался многообещающе: парторг ЦК КПСС на строительстве Братской ГЭС. Юра мельком взглянул на него, когда тот быстро, ни на кого не глядя, вышел: здоровущий, краснолицый, похожий на ожиревшего волжского крючника. Его заменил другой, помоложе, помельче чином; очередь зароптала: главный не может пособить, так что ж зам-пом сделает?..

-- Ничто! -- примиренно сказал старик в замасленном кожухе. -- Наши дела маленькие. Дай каравай в день, а ушицы наварим.

-- Меняются, как на вредной работе! -- не унималась женщина в брезентовой робе. -- Ровно на урановых.

-- Мужик, он, ежели его допечь, вредней урана, -- вздохнул старик.

В эту минуту из дверей вышел принимавший. Очередь повскакала на ноги, закричала на все голоса.

-- Ну, народ, -- сипловато протянул старик в кожухе. -- Человеку поссать не дадут.

Юра попал в кабинет лишь под вечер. За столом измученно, горбясь, сидел незнакомый человек в измятом костюме. Третий за день. Сменщик. Он был похож на учителя в конце уроков, осатанелого от крикливой и неуемной детской ненависти. Круглое серое лицо его было обращено в пустой угол. На вошедшего не глядел. Юра начал говорить, сбиваясь, что прибыл по комсомольской путевке, выложил документы, а тот все смотрел пустыми глазами в пустой угол.

-- Ложь мне надоела! -- выкрикнул Юра, решив, что его не слушают. -- За честность ныне по башке бьют!.. Вот и решил к вам. На свежий воздух.

И тут только пустые глаза обрели осмысленное выражение. В них промелькнули любопытство, почти участие.

-- Бьют, говоришь? По башке?.. За честность... -- И протянул вдруг по-сибирски, умудренно, совсем как Хотулев: -- Быва-ат, быват!.. Сам-то откуда?

Но ответить Юре не пришлось. В кабинет ворвалась молоденькая девчушка с ревущим ребенком на руках. Хлебнула, видать, горюшка! Лицо -- точно известкой присыпано. Ни кровинки Ключицы выпирают. Длинная деревенская юбка затянута флотским ремнем, иначе не удержится на худобе. Юра видел таких только в Норильске. В лагере. Мать называла их доходягами и, когда гнали мимо дома колонну доходяг, мать бросала им под ноги хлеб и картошку. Однажды ее чуть не застрелили за это. Огрели прикладом, бабка кровоподтек отмачивала. А когда другую колонну повели, сама вышла с чугунком картошки.

-- Извели, -- сказала девчушка напряженным глухим шепотом, полным голого страшного отчаяния. -- Извиняйте, что не так!

И положила на канцелярский стол ребенка. Аккуратненько положила. Подальше от чернильниц. Провела рукой по ножкам, не оголились ли, пока несла. И тут же бросилась назад, закрыв измученное лицо руками. Лишь выскочив из кабинета, заголосила, как голосят русские бабы над покойником. Навзрыд.

А они остались сидеть недвижимо По одну сторону парткомовский с Юриной комсомольской путевкой в руке. По другую Юра, потерявший дар речи.

Но самое непостижимое (Юре показалось -- во сне это): парткомовский продолжал листать Юрины документы, словно ничего не случилось. И бровью не повел. Словно не лежал между ними, на канцелярском столе, бледный улыбающийся подкидыш, почмокивающий во сне. И не голосила девчонка на улице, где проносились, сотрясая барак, грузовики.

От вскрика матери, что ли, снова захныкал во сне ребенок, засучил туго спеленутыми ножками.

-- Скоро к нам гиганты-самосвалы придут, -- деловито начал парткомовский. -- Опыт есть? Пристроим... А пока пороби на бетоне. Пойдет? -- И тут только поднял глаза на Юру. И так смотрел оцепенело несколько секунд, словно Юрино выражение лица и было самым неожиданным из того, что здесь произошло.

-- Проститутки! -- наконец выдавил он из себя. -- Видал, что делают, суки! Нарожали на нашу голову...

Юра ошеломленно молчал, и тот взялся за телефон, сказал кому-то в досаде, чтоб прислала за очередным.

-- Слышишь, орет? Давай, а то срывает всю партработу.

Юра не помнил, как выбрался на улицу. В ушах все еще стоял детский рев. Попытался найти девчушку, только что голосившую под окнами. Девчонки шли гуртом. В брезентовых робах, висевших на них кулем, в резиновых сапогах. Некоторые такие же белые. От извести, что ли? Но той не было...

Солнце зависло над ночной тайгой раскаленным прутом. Как болванка в горне, в шипцах кузнеца. Вдали грохотало, словно и впрямь отковывал где-то молотобоец новый день...