Княгиня кипела, пошла красными пятнами, но, вопреки ожиданию, рта не раскрыла. Я наступил на ее любимую мозоль, это было очевидно. Но попробуй пойми, что это за мозоль?

А Бурда сиял, и было ясно, что наших профессоров разделяет что-то выше карьеры, значительней борьбы с "польским засильем" на русской ниве. Что-то глубинно несоединимое, но что именно?

Том и на конференции хвалил меня, заодно деликатно лягнув профессора Бугаеву-Ширинскую, которая, как и он, имела в университете "теньюр" -постоянство и потому могла провалиться под землю разве что вместе со всем славянским департаментом.

Вскоре Том повез меня к известному конгрессмену, на показ. Зачем повез, не знаю. Скорее всего, выбивал дополнительные ассигнования.

В конце полугодия мне выделили самую большую аудиторию, и я мог, как Борис Годунов, объявить, что достиг я высшей власти...

Веннцом своей островной славы я считаю телефонный звонок неизвестного деляги, который, судя по его языку, перестал читать книги еще в четвертом классе советской школы. Он сообщил, что открывает на островах имени Джорджа Вашингтона русский ресторан в три зала. Название ему будет "Доктор Живаго".

-- ... И вы, уважаемый, значит, как прохвессор русскому языку, прошу открыть, перерезать ленточку, ну, толкнуть речу...

У меня кровь прилила к вискам. "Скот паршивый! -- подумал я неблагодарно. -- Когда солдаты белой армии открывали в Париже рестораны, у них достало такта освящать их разве именем Распутина. А у этого ничего святого... "

-- Ресторан "Доктор Живаго", -- ответил я ему, как мог, спокойно, -недостаточный повод, чтобы звать на открытие профессора-русиста. Вот когда вы заодно откроете и прачечную имени Анны Карениной, тогда другое дело...

На очередное письмо Володички, состоящее из вопросительных знаков, ответил телеграммой: "Вознесен до неба. Пью греческий твое здоровье!"

2. КНЯГИНЯ МАРЬЯ

Во втором полугодии на мой курс послевоенной литературы записалось 49 студентов. Совместно с временными слушателями, из вашингтонских учреждений и колледжей, образовалась толпа. Марья Ивановна, или княгиня Марья, как называл ее Том, пришла ко мне встревоженная донельзя.

-- Григорий, будьте осторожны. Даже из моего семинара к вам ушли трое. От Тома -- пятеро. До вас уже было такое с талантливым парнем-языковедом, почему-то объявившим себя политологом. Распустили слух, что ухлестывает за своими студентками и они на нем висят...

-- Я, как мужчина, буду горд, если обо мне пустят такой слух.

-- Григорий, не шутите с огнем! Том мужественно перенес бегство студентов, даже пошутить изволил в профессорской : "Стоит ли грустить, ушли самые недисциплинированные... " Но ежели так будет каждый семестр?!. На славянских департаментах Америки царит не закон, а телефонное право. Позвонит один взбешенный Том Бурда другому Тому Бурде, и, когда вы будете приближаться к славянским факультетам, на вас будут спускать всех собак...

-- Дорогая Мария Ивановна, я давненько под столом, кого мне опасаться?

-- Самого себя опасайтесь! Вы сами не знаете, что завтра выкинете... Не продлят с вами контракта, а наша Польска еще не сгинела.

Но я вовсе не жаждал, чтобы со мной продлили контракт. Мне прислали приглашение из университета в штате Охайо, где, рассказывали, нет такого взаимопоедания, как на достославных островах. Но более всего хотелось бы вернуться в Торонто, к моей жене Полине, которая стала там, судя по письмам, "феей двух факультетов": химические корпорации США давали канадским университетам "под нее" гранты. Положение ее стало прочным. Сколько можно жить на два дома?

Конечно, американцев этим не удивишь. Здесь издавна существует выражение "лонг дистанс меридж" -- семейная жизнь по междугороднему телефону. Но поскольку я так и не стал настоящим американцем, отправлюсь-ка к жене. И наконец напишу свои книги, которые не дали завершить в Москве.

... Второе полугодие никаких треволнений не предвещало. Перед началом лекции инженер, руководитель лингвистической лаборатории университета, надевал на мою шею большой микрофон, похожий на колокольчик, который вешают на корову. И я похаживал-позванивал.

Первой встревожилась профессор Бугаево-Ширинская, которая то звонила мне по нескольку раз в день, то демонстративно подавала один палец. Породистое мясистое лицо княгини становилось в такие дни холодно-недосягаемым, и я величал ее в сердцах "Байрон на тонких ножках". Естественно, только про себя. (позднее запальчивую фразу эту вспоминал часто). Но вот морозные дни кончались, и она снова опекала меня, как собственного сына. Однажды остановила в коридоре, поинтересовалась, видел ли я, как в библиотеке университета слависты, отдыхающие на островах, прокручивают, водрузив на голову наушники, мои лекции?

-- Как "ну и что"? -- изумилась она. -- Украдут! Все до последней нитки! Растащат по своим диссертациям, статьям... Вы что, не знаете, как в благословенной Америке крадут? Вдохновенно крадут.

Успокоилась лишь тогда, когда в письме на имя Тома Бурды я объявил на свои лекции "копирайт" как на главы будущей книги.

На моих занятиях все чаще стали появляться различные не студенческого возраста американцы, которые интересовались современной русской литературой, а больше всего "деревенщиками", которых я любил: своих черносотенных взглядов они еще не обнародовали. Впрочем, Василий Шукшин спьяну чего только не молол, да только не принимал я его жидоморства всерьез...

Иные великовозрастные студенты вместо своих фамилий называли только имена: "Джон", "Джек" -- и, главное, старались улучшить свое московское произношение.

"Шпионы, что ли?" -- спросил я Бугаево-Ширинскую, которая, как известно, различала шпионов с первого взгляда.

Она засмеялась, сказала, что я слишком много о себе понимаю. Даже ей Том Бурда и его дружки не доверяют вполне, хотя она эмигрантка с полувековым стажем.

-- Что же говорить о вас, свежачке, с никому не понятными связями и понятными стенаниями о судьбе России? -- Она взглянула на меня испытующе: -Григорий, как вы можете проводить у этого ковбоя целые вечера? Выносить его фельдфебельский русский. -- Она очень похоже передразнила: "Что есть прямая речь? Прямая речь, -- это когда говорят прямо... " Григорий, у нас славянский департамент, а не ЦРУ, не его крейсер, который когда-то рвался непрошеным гостем к Севастополю... Между нами, Григорий, верю в вашу порядочность, он ненавидит Россию... Да, он вынужден ее изучать. Пришлось ему даже русскую жену взять напрокат для этой цели. Он изучает врага... Что вам в этом доме?!. Но я вас все равно люблю... Почему? Григорий, мы люди русской культуры. Здесь наша земля обетованная, вечный Иерусалим... Что мы с вами без русского языка, без Лескова, без Блока? А они, все эти Томы и Джоны, чертыхнутся и быстро переквалифицируются на индологов, арабистов, синологов, кого угодно! Они -- чужие навсегда. Это-то вам понятно? Ну, дорогой коллега, честно?

Я вздохнул тяжело. Опять, как в московском горкоме, перед лицом незабвенных громил, всех этих гришиных-егорычевых, кричавших, чтоб я был "искренним перед партией", то есть перед ними...

-- Если быть честным, -- заставил себя сказать, -- до сих пор не могу понять, как вы могли съесть доклад этого хиппи с мордой десантника: "37-й год -- верх демократии и равенства". Они чужие России, допустим. А вы?

Она покрылась румянцем.

-- Вы еврей. Вам этого не понять...

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То я более русский, чем сами русские, то я чужеродный, которому не понять. Высказалась княгиня! Слезай, приехали!..

Я был под впечатлением этого милого разговорчика целую неделю. Будь я проклят, если постигну когда-либо нашу дорогую профессоршу. Чем более с ней общаюсь, тем менее понимаю...

То она плачет, читая "Архипелаг Гулаг", то 37-й год -- вершина демократии. То с горделивым видом слушает передачу брежневской речи, над которой в Москве даже постовые милиционеры смеются, то вдруг обронит: "Неужто им позволят извести Россию?"