Как странно, думал Лев Ильич, как странно все это, какая-то неразрывная связь увиделась ему, не логика, нет, а связь истинная меж тем, что билось, дышало в нем, а он и не знал этого никогда, и чем-то еще - единственным, что всю жизнь определяло вокруг него. Она была, эта связь, в жизни его няньки неграмотной простой женщины, в стихах поэта, которого он с детства любил, повторяя, не задумываясь, а потом все что-то открывал в пленительных колдовских строках, которые он и постичь не умел до конца. То же самое бросалось ему порой в философских отвлеченностях, в системе сложной - все завязано было, такая лестница ему увиделась, по которой сил бы достало взбираться, связанная ступеньками-перекладинами, а сломай ее - досточки бессмысленные. Или семечко прорастет в стебелек, на нем распускается цветочек, а там, глядишь, плод завязывается, когда приходит время. Так и язык, на котором мы говорим и думаем, не просто ж сотрясение воздуха, звуки, выражающие предметы, или наши примитивные желания, чувства: дай, отойди, боюсь. А ведь теми же самыми словами - и его нянька говорила, и те стихи написаны, и ученый-философ излагает свои системы... Он так пронзительно ощутил вдруг свою связь со всем этим - его миром, он переполнен им был, такая любовь в нем захлебывалась - что перед этим были его куцые познания, яркие и умные книги Господи, сколько он их начитался - модные, оглушительные идеи, грохот современного города, бетон, стекло, ирония, все испепеляющая... Но разве могло все это - и еще сто крат больше, разве могло затронуть то подлинное, сердечную доброту, умственный склад, всю полноту жизни, которая и выливается потом в словах ли его няньки или в стихах, которые в нем повторяются с детства?.. Ну как тут объяснить, мучился Лев Ильич, как сформулировать, чтоб услышали, поверили, что и сила в этой слабости, покорность, смиренность эта не зря, не напрасно, только тут и могло сразу, с того самого дня - десять веков назад, пустить корень, зазеленеть, расцвести то, что еще тысячу лет до того было брошено в мир, и вот нашло почву - проросло. А все остальное: зверство и рабство, корысть и трусость - все другое, другое, - торопился Лев Ильич, - это в сторону, это к главному не имеет отношения... "А может имеет все-таки? спросило что-то в нем. - Как ты ловко - или трусливо? - отмахиваешься, ой, не отмахнешься..." Но это потом, думал Лев Ильич, нельзя сразу, сейчас к нему главное пришло, его чтоб не потерять, не потопить, - он испугался даже - опять один останется! Он понял главное, оно в том, что никто не мог и не смог изменить, а уж как старались, что вытворяли на этой земле, чем только не утюжили, и до сих пор...

Перед Львом Ильичем, как блеснуло что-то, завеса разорвалась, до того все скрывавшая. Не нужно торопиться, сказал он себе. Мне главное ясно, а остальное потом, потом, только удержаться, чтоб не потерять...

Он поднял голову и изумился, что пришел. Он стоял возле своего дома, распахнутая дверь открывала темный подъезд. Ну, раз пришел, подумал он, так тому и быть, что ж я буду бегать от дома.

Он стал подниматься по лестнице, лифт был занят, он пошел дальше, какие-то люди спускались навстречу, громко так, возбужденно переговаривались. "Похороны что ль?" - подумал он почему-то. Прошел еще марш, люди толпились у открытой двери. Конечно, случилось, шум там был как на вечере в провинциальном клубе... "У Валерия... - мелькнуло в нем. - Умер кто-то..."- испугался он вдруг.

- Левка! черт, приехал все-таки! А я думал, не повидаемся...

Его уже тянули, тормошили, расстегивали пальто, он протиснулся вперед, люди стояли в коридоре, как в троллейбусе в час пик.

- А я Любу спрашиваю, - сыпал Валерий, у него белая рубашка расстегнута, лицо потное, глаза влажные, блестят, - едва ли, говорит, успеет. Завтра, завтра улетаем... Ребята, Лев Ильич приехал!

- Постой, - сказал Лев Ильич, - куда это улетаем?

Но того уже оттащили, он исчез в толпе. Лев Ильич разделся, бросил пальто - целая гора их лежала прямо под вешалкой на сундуке, мелькали знакомые лица, где-то он их всех видел, знает, он втиснулся в комнату - и сразу увидел Любу: она сидела за разгромленным столом - бутылки, стаканы, закуска брошенная, недоеденная, вокруг гул стоял, как в туннеле, она с кем-то оживленно разговаривала, он вгляделся, тоже вроде знакомый. И тут только поднял на него глаза: "А он зачем здесь?" - подумал Лев Ильич, узнав Костю.

3

Он, конечно, уже догадался, вспомнил, понял все, что тут происходит. Эгоизм какой, подумал Лев Ильич, так собой занят, что позабыл о том, что происходит с товарищем, должно было произойти. А может, это и не эгоизм был, а просто поверить никак не мог, что то, о чем они болтали, спорили, обсуждали так вот, вдруг, могло реализоваться? Такая у нас консервативность мышления, не поспеваем за жизнью, все давно изменилось, ежедневно меняется, а мы все меряем прежними своими соображениями, а главное страхом. Люди-то уезжают, сотни, тысячи, десятки тысяч людей, а еще пять лет назад об этом кто думал, разве что на костер за это шли. А теперь нормально - жутко, конечно, постыдно, омерзительно, но нормальная наша жизнь - ты ж в результате получишь не какую-нибудь прописку в Москве - совсем выпрыгнешь. Главное тут в другом решись, плюнь на всю эту жизнь, прокляни ее в душе, или оплачь - это уж от опыта, темперамента или от совести - придумай себе оправдание: не только, мол, себя, шкуру свою спасаешь - Россию, за дорогих тебе людей будешь хлопотать, правду расскажешь про нашу жизнь, кричать станешь на весь свет, пока не охрипнешь. Ох, только быстро там что-то все хрипнут, голос теряют, или быстро приходит понимание, что здесь у нас акустика будет получше - отсюда и шепоток слышен, а там кричи-не кричи - лес глухой, каменный.

И то и то правда. Лев Ильич давно это все для себя решил: каждая судьба уникальна, каждое соображение имеет свой резон, чего там общие рецепты выписывать. Да что уж там - столько про это обговорено, пересказано, но то все теории были, отвлеченности: есть право, нет права, надо об этом думать - не надо думать, может ли быть спасение предательством, или предательство становится спасением - внутренним компромиссом, что естественней - страх или авантюризм? Да все естественно, думал всегда Лев Ильич. У одного предел, болевой порог, как кто-то назвал, далеко запрятан, он и перед смертью об нем не догадывается, а у другого первое серьезное столкновение с жизнью, реальностью вызывает взрыв. Раньше, когда это не с ним - с дальним ли ближним - не с ним ведь! - и не замечал ничего, хоть и любил про это поболтать, а тут, когда самого ухватят за больное место, защемят - нет, мол, хватит, а пошли вы все!.. Но это еще отвлеченность - поговорили, поспорили, перегрызлись - чай пошли пить или за бутылкой сбегали. Но тут - Валерий!..

Лев Ильич оглянулся вокруг - странное это было сборище, и верно, похоже на поминки. Он прочитал в одной книжке, в рукописи вернее - не издана она, и когда-то еще издадут! - эх, пошли бы те книжки, что в Москве - да не только в Москве! - лежат в столах, и не у писателей, ихним союзом дипломированных, а у тех, для кого то, что они пишут, - жизнь, каждый день ими открываемая, для кого фиксация того, что с ними происходит, само находит себя в литературе, действительно становится истиной,

культурой, а раньше всего еще потому, что нет в тех книгах корысти - и внутренней, никакой продажи, это вот ценней всего будет, это сразу чувствуется. Вот в одной такой рукописи и прочел Лев Ильич, и название было прекрасное - "Лестница страха", что эта толкучка - проводы - на поминки похожа, и таким это сейчас точным показалось, жалко не раскрыл автор образ, метафору свою - да и так все ясно! Покойника вынесли уже давно, закопали - и позабыли про него после третьей рюмки, уж за здравье оставшихся пьют, и у каждого крутится в голове: я-то остался, жив покуда! Да и своего у каждого столько, вон и сегодня - то, пятое, десятое - а, ладно, гуляем сегодня! Так, взглянешь на вдову - печально, конечно, и сразу, тут же, мысли, хорошо не игривые, лезут про нее в голову, да и про него - покойника, у всех с ними свои отношения, чаще всего непростые, да еще приятеля встретил - и не виделись столько времени: как у него дела узнать, чем-то он там может помочь, надо его спросить, не позабыть... Идут себе поминки, разворачиваются, хорошо, коли поносить не начнут покойника и вдовы не застесняются, или вот еще песнь грянут - и так бывает, покойник, мол, был человек веселый, рад бы был, что так весело его провожали... И такая устойчивая родилась традиция - интеллигентские поминки, вроде бы и обычай старый, дедовский, и такой юмор ко всему на свете современный, отчаянность - ничего не страшно, да и кормят как, тоже не последнее дело, другой раз кажется, за неделю готовились... Льву Ильичу неловко стало, очень уж он азартно все это себе сформулировал, - а что там про чужое горе ему известно?