- А если ранение серьезное?

- Так он не приказывал - просил. - Ежели не будет сильно болеть.

- А что, не болит?

- Есть немножко. Он, холера, одним осколком сразу в двух местах зацепил.

- Как же это?

- Да так... Немцы на нас бегут, я приподнялся, чтоб очередь дать, обе руки - на автомате, а тут граната ихняя, как на грех. Ну в один миг и по руке, и по шее. Ладно, что автомат не повредило. Так мне можно вертаться, товарищ лейтенант?

- Сейчас, обождите минуточку...

Пройдя траншеей, нахожу лейтенанта - командира автоматчиков. Он со своими бойцами только что вернулся с передовой - в трудный момент боя Ефремов распорядился, чтобы полковой резерв был брошен на помощь первому батальону, на который особенно сильно наседал противник. Лейтенанту страсть как не хочется отрывать от себя, пусть на недолгое время, хотя бы одного солдата, тем более что их у него убыло. К тому же я для него никакой не начальник. Как же поступить?.. Теряюсь... Но мне на помощь вовремя приходит проходящий мимо Сохин - с этим лейтенантом он, как видно, знаком давно и коротко, да и званием его повыше.

- Дай одного солдата, - увещевает он, - покараулить, пока допрос... А в тыл найдем с кем отправить. Хотя бы с хозяйственниками - ужин-то они привезут.

С выделенным мне автоматчиком - он нехотя шагает за мной - иду к землянке, отпускаю солдата, приведшего пленных. А я захожу в землянку, где меня дожидаются, сидя в углу на полу, трое пленных - на скамейку к столу или на топчан никто из них сесть не решился. В землянке, кроме них, никого - пленные не вызывают уже того интереса, что в начале дня, теперь они уже не диковина.

В землянке уже темновато, но я зажигаю найденную еще днем здесь же трофейную плошку - картонную плоскую круглую коробочку, заполненную парафином, с фитильком внутри - очень удобную штуку придумали немцы для окопного обихода. Плошку ставлю на стол.

На сей раз я чувствую себя еще более уверенно, чем утром, когда надо было вести допрос в самом быстром темпе, да и практики я тогда еще не имел никакой.

Как полагается, сначала я должен раздобыть у пленных данные, имеющие оперативное значение: состав, вооружение, позиции, приказы о дальнейших действиях. Затем - настроение солдат, что говорят им гитлеровские пропагандисты. И самое последнее - так наставлял меня Миллер - уговорить кого-нибудь из немцев вернуться к своим с тем, чтобы убедить других солдат перейти на нашу сторону. Я почему-то уверен, что это мне сегодня удастся. И предвкушаю удовольствие через некоторое время, может быть - уже через день-два, встретить среди новых пленных уже знакомых.

Первым долгом обращаю внимание на немца, отличающегося от остальных: он в одной нижней рубашке, испятнанной чем-то темным, брюки на нем не зеленовато-серые, как у других, а черные. Уж не эсэсовец ли? Спрашиваю его об этом.

- Панцерн! Панцергренадир! - испуганно бормочет немец и глядит на своих камрадов, словно бы ища у них подтверждения. - Никс эсэсман! Их бин арбайтер!

Ну, сейчас скажет - пролетариат! - жду я. И действительно, немец говорит:

- Пролетариат!

На мои расспросы панцергренадир, то есть танкист, отвечает обстоятельно, хотя и несколько нервозно. Он - механик-водитель танка тигр, прибыл со своей частью в Россию два месяца назад после формировки и перевооружения на новую технику - до этого служил в той же должности на танке Т-4. В их полку было шестьдесят пять танков, в бой они вступили еще дней десять назад, много машин разбито русской артиллерией. Вчера он слышал, что в полку выведено из строя сорок танков, причем очень много - за последние дни, когда начали наступать русские, и если дело так пойдет дальше, то скоро в полку не останется вообще ни одной машины и тем, кто уцелеет после этой русской кофемолки, придется отправляться обратно в фатерланд для получения новой техники.

Спрашиваю танкиста:

- Как вы оказались в плену?

Панцергренадир обстоятельно рассказывает: сегодня, когда его тигр сопровождал пехоту, в лобовую броню ударил снаряд. Хотя их, когда в Вюрцбурге получали новые танки, уверяли, что тигру русские пушки не страшны, снаряд пробил броню, танк вспыхнул. Он успел выскочить из машины, когда на нем уже загорелся комбинезон - удалось сбросить. Неподалеку залегло несколько пехотинцев, прижатых огнем русских к земле. Прибился к ним. Рядом оказался какой-то ход сообщения. Они пошли по нему, надеясь выбраться к своим или хотя бы выйти из зоны обстрела. Но неожиданно натолкнулись на русских солдат. Он сразу же поднял руки - больше не хочет испытывать ощущений человека, сгорающего заживо.

Следующий, кого допрашиваю, - совсем молодой, лет девятнадцати, не больше. На лоб свисает желтовато-белесый чуб. Узкое лицо с туго натянутой на скулах кожей, глаза прячутся под настороженно сдвинутыми бровями, губы плотно сжаты, словно он боится, что у него вырвется какое-то слово. Да и весь он какой-то сжатый, словно боится чего-то. Перед началом допроса я, как полагается, предупредил пленных, что им ничего не грозит. Но этот смотрит загнанным зверем.

Чувствую, как и во мне по отношению к этому гитлеровцу поднимается недоброе чувство. Но надо сдерживаться.

Начинаю допрос. Он отвечает четко, но отрывисто, чрезвычайно лаконично, словно боится сказать лишнее: назвал номер полка, батальона, роты, фамилии командиров. Но на все остальные вопросы отвечает одним: Не знаю! Свое незнание объясняет тем, что только вчера его, в числе других, на транспортном самолете доставили из Штеттина и сразу же, прямо с аэродрома, их на грузовиках повезли на пополнение штурмовых частей - и в тот же день он шел уже в атакующей цепи вслед за танком.

Но постепенно в ходе допроса этот немец становится несколько словоохотливее. Я узнаю, что на фронте и вообще на военной службе он совсем недавно. От призыва был освобожден из-за болезни желудка и работал в деревне, в хозяйстве отца. Но, как многих, ранее считавшихся негодными к службе, нынче весной его призвали и направили в резервный батальон. Сначала они надеялись, что их, как ограниченно годных, направят во Францию, на охранную службу. Затем, уже совсем недавно, когда стало известно, что американцы и англичане высадились на Сицилию, прошел слух, что пошлют туда. И вот совершенно неожиданно их по воздуху отправили в Россию, хотя только что из сводок, опубликованных в газетах и по радио, стало известно, что русское наступление вблизи Орла и Курска остановлено.

Пленный словно сжимается вновь, когда я спрашиваю его, как он относится к Гитлеру, хочет ли воевать за него.

- Я дал клятву верности фюреру и отечеству, как и каждый солдат, неожиданно резко бросает он. А на вопрос, добровольно ли сдался в плен, отвечает:

- Устав позволяет сдаться, когда исчерпаны все возможности сопротивления врагу.

На мой вопрос, оставался ли у него хотя бы один патрон, когда его брали в плен, молчит, зло сжав губы. Из молодых, да ранний, - думаю я. - Наверняка гитлерюгенд, кулацкий сын! И не могу удержаться, чтобы не задать вдруг пришедший мне в голову вопрос: есть ли в усадьбе его отца восточные рабочие? Вопрос вызывает некоторое замешательство. Но почти мгновенно он справляется с ним, резко, даже с каким-то вызовом отвечает: Есть! Ну конечно, сын кулака-бауэра. Вот таких, как его папаша, и прельщает ландвирстшафтфюрер перспективами расцвета хозяйств в результате завоевания восточных земель.

Не хочу больше с ним говорить!

Зато мне хочется поподробнее расспросить третьего немца, с сединой на висках и унтер-офицерскими нашивками на погонах. Он ожидает своей очереди спокойно, с видом человека, с которого нечего взять и которому некуда спешить. На его аккуратно застегнутом мундире - несколько наградных значков. Они, мне уже объяснял Миллер, в германской армии в большом ходу: есть знаки за участие в той или иной военной кампании, за участие в двадцати пяти атаках, за взятие тех или иных городов, за ранения. Мое внимание привлекает темного металла, почти черная, медаль на красной ленточке, на которой я различаю цифры 1941. Спрашиваю унтера: что это за медаль?