Изменить стиль страницы

Не хватает звезд, что ли?

Да их даже слишком много. На каждого человека по две. Разве этого мало?

Звезд уже так много, что могло бы и вовсе их не быть. Разве мало звезд на небе? Миллионы. И не только желтых. Они искрятся, отливая всеми цветами, играют, словно радуга.

Их очень много.

Неужели кому-то не хватает звезд?

Мы проходим ворота.

Мы уже в гетто.

— Пить, — просит Янек. — Теперь ты можешь принести мне воды.

Рыжий ждет нас. Он, наверно, хочет что-то сказать, но Янек повис на нем, и я бегу за водой.

Я приношу много, целое ведро…

Янек опускается на колени и припадает к воде.

Он пьет, пьет, пьет.

Потом переводит дух.

— Вода… — говорит Янек. — Что может быть вкуснее? И снова пьет, и пьет, и пьет.

— Знаешь, что я хочу сказать? — говорит мне Рыжий.

Он, наверно, забыл, что недавно нас было двое, что наша тройка была неполной и он сам предложил мне найти кого-нибудь еще. Он все забыл. Ему важно только дело. Он непременно должен что-то сказать, этот Рыжий, надо или не надо.

— Знаешь, что я хочу сказать? — повторяет Рыжий. Он смотрит на меня, смотрит на Янека, смотрит на Эстер, стоящую рядом с нами, и продолжает: Вы должны готовиться очень быстро. Через пять дней, ночью, пойдете в лес.

Чудак этот Рыжий. Он умеет лаять, как собачонка, я мяукать

по-кошачьи.

— Ты просто так говоришь, ты шутишь, да, Рыжий? — спрашиваю я.

Рыжий сердится.

Если Рыжий сердится, значит, это правда.

Мы?

В лес?

Это еле укладывается у меня в голове. С большим трудом.

Рыжий мог объяснить, не брякать так сразу… А он выпалил: надо, и будь здоров.

Мы?

В лес?

Через пять дней, ночью. Я понимаю, Янеку трудно говорить. Он кривит губы. Улыбается, хочет что-то сказать.

— Я знал, что это будет.

Вот что Янек хочет сказать.

Все-то он знает…

Пусть уж лучше молчит, не разговаривает и поскорей приходит

в себя.

— На, — Рыжий, уходя, сует мне в ладонь бумажку.

Я осторожно разворачиваю. Бумажка смята. Но я легко читаю, что на ней написано.

"… Русские, успешно форсировав Днепр, заняли плацдармы в трех пунктах: севернее Киева, южнее Переяславля и юго-восточнее Кременчуга.

Части Красной Армии, развивая наступление на Витебском, Могилевском и Гомельском направлениях, широким фронтом вступили в Белоруссию".

Глава четырнадцатая.

ХОД ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВЫЙ

1

— Слушай… Ты! — недобро проговорил Шогер, перекидывая фигуру с ладони на ладонь.

Исаак чуть заметно улыбался.

— Слушай… Ты! Не забудь, на что мы играем. Ты можешь проиграть не кружку пива и не вонючую селедку. Ты поставил на кон все, что у тебя есть: свою голову.

Шогер сжал в кулаке фигуру. Дерево хрустнуло, и круглая головка покатилась по доске.

— Сегодня будет ничья, — сказал Исаак. Шогер наклонился к самому столику. Вытянув шею, он заглянул Исааку в глаза и тихо проговорил:

— Думай… Как бы не проиграть… Сегодня — мой день.

2

— Я родил сына Исаака, — сказал Авраам Липман.

3

Они шли вдвоем.

По середине мостовой, заложив руки за спину, семенил Авраам Липман.

За ним, но тротуару, тащился конвоир.

Они шли вдвоем, Липман все время спешил: конвоиру тоже приходилось поторапливаться, он не мог отстать. Ему было жарко, тяжелая винтовка оттягивала плечо. Конвоир то и дело смахивал пот и ругался.

— Куда тебя несет, куда, старый хрен?

Липман делал вид, что не слышит. Ему надо было спешить.

Был, наверно, конец погожего осеннего дня, наверно, солнце, перевалив за половину небосвода, удлиняло тени деревьев, домов и людей, наверно, где-нибудь на окраине в маленьких палисадниках или просто под окнами красовались душистые осенние цветы, а над рекой собирался вечерний туман, еще и не туман даже, а теплая кисея, вбиравшая капельки влаги.

Липман не оглядывался по сторонам, он ничего не видел и думал совсем не об осени с ее цветами. Он шел, сгорбившись от бремени лет, и не только от этого, шел, все ускоряя шаг, вскинув подбородок, заросший черно-белой седеющей бородой, высоко задрав голову, покрытую старым потертым картузом, так что козырек не закрывал его выцветших, окруженных сбежавшимися морщинами глаз.

Совет гетто выяснил, что Шогер не получил никаких инструкций о проведении детской акции, он ее сам придумал, и поэтому к коменданту гетто послали Авраама Липмана. Времени было в обрез. Завтра утром всех детей до десяти лет приказано собрать у ворот гетто, откуда их увезут. Куда — все знали.

"Коли я взопрел, то каково ж ему, старому хрену?" — думал конвоир, поспевая за Липманом.

— Не беги, не беги, успеется, — проворчал он. — Думаешь, Шогер больно жалует незваных гостей? Га! Смотри, как бы тебя оттуда вперед ногами не вынесли. Га!

А про себя добавил: "Чудной народ, бестолковый. Сам на смерть бежит. Га!"

— А что, как я сейчас возьму и шлепну тебя? — сказал конвоир, поправляя сползавшую винтовку. — Вам запрещается ходить по улицам после шести вечера.

Авраам Липман по-прежнему делал вид, что не слышит, но потом обернулся и сказал чуть осипшим, задыхающимся голосом:

— Я не могу тебе ответить, потому что нам запрещено разговаривать с неевреями на улице.

— Га! Старый черт, — ругнулся конвоир и вытер пот рукавом зеленого кителя.

Они шли вдвоем, часто спотыкаясь. Лимпан все спешил и спешил, а конвоир старался не отставать и плелся за ним то быстрей, то медленней, время от времени ругаясь.

Возможно, был конец славного осеннего дня, возможно, где-то душисто пахли цветы, быстро текла река, собирая вечернюю мглу па своей спине, но все это было далеко, а тут, здесь, по мостовой семенил Авраам Липман, плелся по тротуару полицай, и перед ними за высоким забором красовался дом Шогера — небольшая двухэтажная вилла со свежевыкрашенными стенами и черепичной крышей.

У калитки Липман остановился перевести дух. Наконец-то и конвоир смог отдышаться.

Они позвонили, но никто не отозвался. Толкнули калитку и пошли, теперь уже не спеша, по выложенной цементными плитками дорожке, обсаженной прямоугольной живой изгородью.

Дверь открыл часовой.

— Меня прислал юденрат, — сказал Липман.

Часовой ушел, потом вернулся и показал комнату, где, по-видимому, находился Шогер. Липман был здесь однажды, он знал эту комнату и, не раздумывая, уверенно шагнул к высокой двустворчатой двери с блестящей бронзовой ручкой.

Полицай остался в коридоре, предпочитая не соваться Шогеру на глаза, а Липман вошел и притворил за собой тяжелую дверь.

Высокая просторная комната была обставлена мебелью орехового дерева.

Мебель Шогеру делали лучшие мастера гетто.

"За что мы поднесли ему эту мебель? — напряженно думал Липман. — Мы много дарили ему, но мебель…"

Он поморщил лоб и наконец вспомнил.

"За Эстонию… Да, да, за Эстонию. Он хотел отправить часть работоспособных мужчин в какой-то эстонский лагерь. Мы поднесли ему ореховый гарнитур, и он никого не тронул. Да, за Эстонию…"

Вдоль стены с тремя высокими окнами стоял длинный стол, инкрустированный светлыми и темными клетками. Десять шахматных досок. Светлая клеточка из бука, темная — красного дерева, светлая — из бука, темная — красного дерева.

"Этот стол мы подарили ему позже, — вспомнил Липман. — Да, позже, когда он решил уменьшить рацион. Он хотел срезать чуть ли не половину, а урезал не так уж много".

За столом сидели пятеро офицеров при штабе Розенберга. Нагнувшись, они напряженно вглядывались в расставленные перед ними фигуры. Шогер расхаживал по другую сторону стола, переходил от одного офицера к другому и, улыбаясь, переставлял фигуры. Он давал сеанс одновременной игры на пяти досках.

Когда дверь открылась и снова закрылась, Шогер повернул голову.