У посольства раздался взрыв криков, и по воде ясно долетели до места первые такты "Марсельезы". Она играла в трубах оркестра, как шампанское, искрясь фанфарами и потрескивая барабанной дробью, как электрическими разрядами. И полковник и казачий есаул невольно расправили плечи, слушая ее победный рефрен, воинственный и блестящий, как атака гусаров. Это был замечательный гимн, лучший национальный гимн во всем мире, подымающий сердца, горячащий умы, зовущий к победе.

Этот замечательный гимн прошел за столетие престранный путь. Когда-то горячая, как кровь баррикад, и сверкающая, как нож гильотины, "Марсельеза" вела революционные войска против аристократической коалиции. Она взрывала замки феодалов и швыряла их в ворох королевских лилий вместе с головой Людовика XVI. Конвент накинул на ее мятежные крылья плотный шелк трехцветного знамени, и "Марсельеза" из гимна революции сделалась гимном нации, подобно тому, как родившее ее третье сословие из революционного народа стало реакционным правительством. Вот она ведет армию "патриотов" к Седану в тщетной попытке укрепить трон Второй империи. Вот уже под героические ее звуки версальцы вступают в горящие улицы Парижа, приканчивая коммунаров. Вот бравурные ее фанфары вместе с саблями экспедиционных армий и крестами миссионеров врезаются в колонии, прокладывая дорогу ростовщическому капиталу Третьей республики. И вот - в Тунисе, в Алжире, в Индокитае, в Марокко, в Гвиане, на Мадагаскаре, на Таити - везде через серебряные трубы военных оркестров она лжет на весь мир о свободе, равенстве и братстве в республике концессионеров и рантье, лжет так, как могут лгать только французские адвокаты с депутатской трибуны: звонко, красиво, с гасконской героикой, с патриотическим пафосом.

А здесь, под хмурой сенью российской короны, тебя поет еще русская революция под залпами карательных отрядов, поет, готовясь к первому этапу борьбы, к разрушению абсолютизма, поет на баррикадах Пресни, на Путиловском шоссе, - поет, уже прислушиваясь к иному гимну, еще малоизвестному, еще не заменившему ритма твоих восьмушек неуклонной поступью широких своих четвертей, как не заменил еще Февраля - Октябрь... Будет время - и ты сшибешься с этим новым гимном в решительной схватке, как два жестоких врага, - ты, увядшая, изменившая смысл, отставшая в беге историй и потому обреченная на гибель революционная когда-то песня!..

Но знойный июль тысяча девятьсот четырнадцатого года еще обволакивает столицу дымом своих лесных пожаров, дымом салютов на Неве и залпов на окраинах, и столица зовется еще Санкт-Петербургом, а огромная нищая страна Российской империей, и армия стоит еще против народа.

"Марсельеза" вспыхнула на углу Финского переулка ярко и неожиданно, как язык пламени из притушенного костра, колыхнулась, качнулась, охватила всю Нижегородскую улицу, сливая кучки в плотную толпу, и, опережая ее медленное движение, врезалась в полицмейстерский мозг сквозь седую старческую поросль больших и вялых ушей. Полковник Филонов шевельнулся в седле и изумленно поднял брови: цепь городовых распалась, беспрепятственно пропуская к мосту толпу. Что они - с ума сошли?..

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Запоздало, но аппетитно позавтракав в непривычно пустынном просторе столового зала, Юрий Ливитин вышел из корпуса в отличном настроении. День расстилался перед ним ровными торцами праздничного города. Он пошел было к трамвайной остановке, но, с досадой вспомнив, что трамваи так и не ходят, остановился в раздумье. Зевавший в стороне извозчик тотчас подобрал вожжи и подкатил к нему, наклоняясь с козел:

- Прикажите, вашсиясь, прокачу?!

Ливитин посмотрел на дутые шины с опаской: лихач был из тех, что обычно стоят на Невском, и сюда, на Васильевский остров, его занесла, очевидно, волна сегодняшних торжеств. Такие брали втридорога.

- Литейный, возле Бассейной, - сказал он нерешительно.

- Зелененькую извольте, вашсиятельство!

- Обалдел, дурак, - сказал Ливитин с сердцем и пошел вперед.

- Два с полтиной, ради союзничков, вашскородь!

- Восемь гривен... - начал было Юрий, оборачиваясь к нему, но вдруг замолк: шагая журавлем, помахивая ему рукой, сзади поспешно нагонял его граф Бобринский. Палаш его, длинный, как он сам, стучал по панели, брякая спущенным в ножны для звона гривенником. Неужели он слышал эту мещанскую торговлю с извозчиком?.. Юрий смутился.

- Ливитин, вам в какую сторону? Прихватите меня, - попросил граф, подходя. - На Литейный? Отлично... Ну, ты, борода, давай!.. Позвольте мне справа?

- Ради бога, - ответил Юрий тоном хозяина.

Они сели, уперев палаши в скамеечку для ног.

- Вот удачно, а то представьте положение: дома не знают, что милостью начальства я в Петербурге, да и звонить бесполезно, отец, наверно, с утра из автомобиля не выходит, а мамахен, вероятно, и лошадей забрала, а тут вдруг ни одного извозца!.. Смотрю, а вы около этого размышляете...

- Меня это украшение уж очень смутило, - соврал Юрий, кивая на дугу: два трехцветных флажка были привязаны к ней, развеваясь при езде. Бобринский, выглянув на них из-за спины извозчика, рассмеялся:

- И тут альянс, подохнуть негде! Черт с ними, с флагами, поедем, как в деревне на свадьбу!

Лихач с места взял крупную рысь, покрикивая на публику, запрудившую мостовую. Дамы отшатывались, подбирая длинные платья; офицеры, их сопровождавшие, недовольно отвечали на небрежное козыряние гардемаринов. На мосту по-прежнему стояла густая толпа, наблюдая снующие между пристанью и французскими миноносцами катера. Гостей свозили на парадный обед: офицеров в Думу, матросов - в Народный дом.

- Вот так ведь и будут зевать до ночи, - сказал Бобринский, откидываясь на пружинных подушках сиденья. - Удивительно падкий до зрелищ народ! И отчего это петербуржцы по всякому поводу устраивают толпу, вы не знаете? Лошадь упала - толпа, маляр дом красит - толпа, студент с красным флагом прошел - толпа... По-моему, оттого, что у нас очень мало публичных развлечений, а потому всякий пустяк превращается в событие. Отец правильно говорит: толпе нужно немного - хлеба и зрелищ, а потому, мол, надо почаще устраивать крестные ходы и парады...

- А хлеб? - спросил Юрий, тонко улыбнувшись. Отец Бобринского был черносотенным думским депутатом, и Юрий хотел своим язвительным вопросом показать, что он сам тоже не лыком шит.

- А хлеба, дорогой мой, в России на всех не хватает, это ни для кого не секрет, - засмеялся Бобринский. - Впрочем, сегодня зеваки кстати: пусть французы принимают их за народное ликование... Эй, дядя, лево на борт, по набережной повезешь! Прокатимся, посмотрим, что у посольства, правда?

Юрий не успел еще согласиться, как извозчик обернулся:

- Нельзя по набережной, вашсиясь, не пущают...

- Как не пускают, что за вздор?

- Полиция не пущает. Околоточный вчерась объявлял на дворе, собственным выездом только можно, а кто ежели с жестянкой - так потом красненькую штрафу.

- Ну, черт с тобой! А по Невскому можно?

- По Невскому можно, отчего нельзя? Где ж тогда ехать, коль по Невскому нельзя?.. Нельзя, где резидента возят. Объявляли, что бомбы опасаются.

- Вот дуб! - искренне восхитился Бобринский. - А кому ж в него бомбы кидать? Что он кому сделал?

- Что сделал, кто его знает, а только опасаются, - сказал извозчик, с удовольствием поддерживая разговор. - Время-то вон какое: бастуют кругом, трамвай - и тот стал, тут только поглядывай... Найдется кому бомбу бросить! Околоточный сказывал - немецкие шпиёны.

- Il a raison, cet homme*, - сказал Бобринский и продолжал дальше по-французски.

______________

* Он прав (фр.).

Юрия мгновенно кинуло в пот; французские его познания были не слишком ровно в меру, чтоб читать без словаря пикантные романы. Однако, прикрывая напряженное внимание рассеянной улыбкой, он все же сумел понять почти все, что сказал граф Бобринский. Тот передал установившееся в свете мнение, что все эти длительные забастовки были организованы Германией.